Музей суицида - Дорфман Ариэль
Несмотря на все мое неприятие насилия, несмотря на политическую пагубность таких действий, я не мог осуждать Абеля, вынужден был признать свои собственные атавистические желания. Я не решил за Паулину, что она будет делать с тем доктором, который, как она считает, ее насиловал. Я надеялся, что она его не убила, – надеялся, что и я не стану проливать кровь, если получу власть над кем-то, кто мне навредил, кто пытал моих товарищей в «Ла Монеде». Мне хотелось верить, что у меня хватит порядочности, чтобы не отступить от своих принципов при встрече с человеком, который серьезно навредил кому-то из моих близких.
Мы с Абелем обсуждали это во время наших шахматных баталий на улице Ватикано до того, как Альенде победил, а потом решили не сцепляться по этому поводу, когда он проник в посольство той ноябрьской ночью через несколько месяцев после путча, – и вот теперь, спустя семнадцать лет, мы оба по-прежнему занимаем противоположные позиции – вооруженная борьба или мирная революция. Хотя кое-что изменилось: он в тюрьме, а я на свободе, я пытаюсь понять, как похоронить прошлое так, чтобы оно меня не погребло, а он готов хоронить только своих врагов и не видит в прошлом угрозы, уверен, что только его прежние идеи способны освободить всех страждущих Земли.
А если мы встретимся через двадцать или тридцать лет, кто-то из нас сойдет со своих позиций, или мы обречены на это архетипическое противостояние на века? Можно ли разорвать эту цепь? Не знаю. Ведь в Паулине жила такая же ярость, как в Абеле, желание убить врага, а я направил ее… или она позволила мне направить ее… по другому пути. В конце пьесы она спрашивает, есть ли способ прекратить этот бесконечный цикл насилия.
Вот только Абель – не персонаж, захваченный моим воображением и определенный в рамки пьесы, а реальный человек с реальной болью, которому необходимо цепляться за свои убеждения как можно крепче, чтобы вынести тюремное заключение. Было бы негуманно напоминать ему, что его попытка освободить страждущих Земли привела к потере его собственной свободы. Лучше на него не давить, лучше попытаться его подбодрить.
– Знаешь, я никогда не думал, что тебя смогут поймать. Помню, как ты говорил мне насчет того, чтобы залечь на дно. Я был поражен тем, насколько ты мудр и спокоен. И в изгнании я утешался тем, что ты невидим. Я помню одну фотографию – она всегда не давала мне покоя – Мигель, Эдгардо, Баутиста шагают по какой-то улице Сантьяго, такие живые. Начо тоже там – единственный, кто в итоге не… Но я вот о чем: когда я вспоминал тот снимок, то радовался, что тебя там не было.
– О, я там был! – возразил Абель. – Без меня не было бы фотографии: это я ее сделал, вот насколько я там присутствовал. Единственное, в чем ты ошибся: Начо в тот день с нами не было. Это Тито Сотомайор.
– Точно? Я все эти годы был уверен, что там Начо, и теперь ты мне говоришь…
– Это был Тито Сотомайор, Ариэль. Мне ли не знать!
– А у тебя не осталось отпечатка? Без преувеличений, я так часто ее вспоминал, искал ее, даже недавно попросил моего друга Куэно – ты его знаешь, Куэно Аумада из Викариа – ее найти, но у него не получилось.
– Жаль, что я отпечаток не сохранил. Я сжег все бумаги после путча. Может, фото где-то и ходит, я смутно помню, что давал его кому-то… но кому?.. Нет, я, наверное, выдумываю. Послушай: если твоему другу Куэно все-таки удастся ее найти, попроси прислать ее сюда или сам принеси, то есть ты ведь еще придешь меня навещать?
Я сказал, что, конечно же, приду еще, но… эй, мой визит еще не закончился, нам еще надо поговорить о куче вещей.
– Например, о твоем романе, – подхватил Абель. – Начо о нем упоминал, сказал, что тебе хочется поговорить о нем с Адрианом. Если действие происходит в посольстве, как он мне рассказывал, то тогда я мог бы тебе помочь, может, даже больше, чем брат: ведь это я туда заявился тебя повидать, может, ты даже захочешь ввести меня – кого-то вроде меня – в роман… Это бы меня как-то… не знаю… наверное, взбодрило бы: то есть, когда его опубликуют, я смог бы читать его в тюрьме и думать о том, что вон тот персонаж – это я, хоть и под другим именем. Тому человеку нельзя давать мое имя, Ариэль, но это был бы я по сути, свободно вращался бы там, на тех страницах, и другие читали бы обо мне в большом мире. Это вроде как… бессмертие, наверное.
Было приятно думать, что такой отчаянный боец, как Абель, настолько уверенный в том, что заставить себя слушать можно только через дуло огнестрела, горячо желает сохраниться в каком-то литературном произведении. Меня тронула картина того, как он читает о себе в темной камере-одиночке. Эта сцена никогда не реализуется: даже если бы я продолжил работу над тем романом, ввести его туда было бы трудно: присутствие человека извне разрушительно скажется на том мире, который по определению должен быть полностью герметичен.
Однако я не собирался развеивать это заблуждение.
– Отличная мысль, – сказал я.
– Только изволь сделать меня отважным.
– Я и не подумал бы представлять тебя в ином свете.
– Отлично. Потому что слишком многие уже… ну, забыли, к чему все это было. Вроде моего брата. Он больше не участвует в борьбе, но такой щедрый, с такой широкой душой… Не хочу, чтобы ты насчет него заблуждался. Когда вы с Адрианом встретитесь, ты сможешь составить собственное мнение, потому что… вот, читай, что он говорит. Я предупредил его о том, что ты приедешь в Лондон, и он говорит, что для него честь встретиться с тобой. Он читал твои стихи – использует их в своей работе. Он работает в хосписе, в основном с умирающими.
Я ждал момента, чтобы намекнуть о возможной встрече с братом Абеля – а Абель взял и распахнул дверь настежь. Я охотно шагнул в нее (надеюсь, не чрезмерно поспешно) и спросил:
– Как ты считаешь, он готов будет рассказать мне, что видел в «Ла Монеде»?
– Он больше об этом не говорит, уже много лет. Но, возможно, в данном случае… Когда я в письме предположил, что ты хочешь говорить с ним о последних минутах Альенде, это вроде как запустило… Он только что написал мне о том, через что прошел – не в «Ла Монеде», а потом. И он не возражает, чтобы ты…
Абель начал перебирать листы бумаги, лежавшие на столе.
– Так, посмотрим… Тут личное: как живет его семья, как я держусь, выпады против правительства Эйлвина, которое не спешит нас всех отпускать… Так… Да, вот, он пишет:
«Ты упомянул, что твой друг Ариэль хотел бы услышать рассказ о том, что я видел в „Ла Монеде“ в то роковое утро. Я готов встретиться с ним, если он окажется в Лондоне, но не уверен, что меня можно будет убедить нарушить молчание, которое я так долго хранил. И в то же время я ценю его интерес, потому что он заставил меня почувствовать: пришло время объяснить это молчание – прежде всего себе самому, потому что я до сих пор не потрудился полностью сформулировать свои соображения, но еще и тебе: ведь ты так уважительно отнесся к решению, с которым, я уверен, не согласен. Так что прошу тебя о терпении. Можешь поделиться этими страницами со своим другом, если сочтешь нужным. Он как минимум поймет, насколько сложно мне будет изменить свою позицию в этом вопросе, хотя мое восхищение его творчеством может повлияет на это решение».
Я не знаю, как к этому отнестись. Ты больше на него похож, и, может быть…
Абель протянул мне листы с озадаченным, почти умоляющим взглядом.
– Мне очень хотелось бы узнать твое мнение. Не спеши. Кастильо не будет против. Писатели явно могут пользоваться такими привилегиями, каких у политзаключенных нет. Прочти, пожалуйста.
В письме говорилось:
«Если кто-то и заслуживает объяснения, то это ты. Ты первым, Абель, услышал от меня про убийство Альенде, и благодаря тебе я добрался до посольства Мексики, и там я рассказал эту историю во второй раз – Тенче. А потом еще раз – послу Мексики, и еще один раз – одному журналисту в самолете, летевшему в Мексику четыре дня спустя, а потом – кубинскому посланнику в Мексике и, наконец, через несколько часов после прибытия в Гавану – Фиделю и Тати. А еще через неделю Фидель попросил меня еще раз уточнить кое-какие детали, и вот, в конце сентября, я оказался на просцениуме на площади Революции, где Фидель произнес свою знаменитую речь – во многом основанную на том, что я ему рассказывал, хотя и с вариациями, почерпнутыми из других источников. И теперь я смог отправиться в Лондон, где вот-вот должна была родить Лаура, тем более что я собирался вернуться в Чили и присоединиться к борьбе – в скором времени, максимум через год, как мы и договаривались, брат.