Дженнифер Доннелли - Революция
Я поднимаюсь на ноги, отряхиваюсь и наконец признаюсь себе, что случилось невозможное — Париж, канувший в прошлое, воскрес на моих глазах. И я стою посреди него в полной растерянности.
— А ну проваливай!
Оборачиваюсь. На этот раз не мясник, а возница. Подобрав свои вещи, я шарахаюсь в сторону, к обочине. Повозка грохочет мимо. Ее высокие борта сделаны из связанных бревен. Внутри сидят люди. Они смотрят в мою сторону, но словно не замечают меня. Они молчат. Некоторые плачут. И я вдруг понимаю, что передо мной — повозка с осужденными.
Я видела такие в учебнике истории. Этих людей везут на гильотину. Вокруг повозки скачут маленькие оборванцы и дразнят приговоренных. Сзади бежит девочка, вся в слезах.
— Господи, почему никто им не поможет? — выдыхаю я.
Прохожий рядом со мной вдруг останавливается.
— Помочь им? — Он сплевывает. — Это ж якобинцы! Они получат по заслугам. С какой стати им помогать? А может, ты тоже из их породы? — Он подозрительно присматривается ко мне. — Может, и по тебе гильотина плачет?
Я решаю, что лучше уйти подальше от него и от повозки. И от всех, кто остановился на меня поглазеть. Сперва я иду спокойно, но потом замечаю, что кто-то двинулся за мною следом, и пускаюсь бежать, отдавшись страху. Сворачиваю в одну улицу, в другую, потом в какой-то закоулок. Спустя пять минут останавливаюсь перевести дыхание.
До меня доносятся голоса, но это уже не погоня, это мальчишки выкрикивают заголовки новостей. Суды и казни. Цены на хлеб. Мятежи. Фейерверки. Зеленый Призрак. Снова Зеленый Призрак! Стража едва не поймала его. Он ранен. Ему удалось скрыться, но люди генерала Бонапарта уже напали на его след.
Я бегу дальше, прочь от этих голосов, и сердце мое сжимается от страха. Словно они кричат не про Алекс, а про меня. Словно это за мной охотится весь город.
71
Меня мучают запахи. Кофе, жареное мясо, рыба, клубника и сыр. Лук, обжаренный в масле. Бекон. Лимоны. Черный перец. Соленые устрицы. Шпинат. Абрикосы. Запахи сочатся из всех домов и кофеен, набрасываются на меня из чьих-то корзин и с прилавков.
Я возвращаюсь в Пале-Рояль, потому что не представляю, куда еще идти. Теперь я знаю, что такое неразрешимая проблема. Я застряла в восемнадцатом веке. Здесь холодно, темно и льет дождь. Целый день я бродила по Парижу в поисках какого-нибудь выхода в свой мир, но в результате лишь продрогла, вымокла до нитки и обессилела. Я не могу думать ни о чем, кроме еды. Еще никогда в жизни я не испытывала такого голода. Если не считать таблеток и кусочка загадочной дичи в кабаке с Амадеем, я не ела ровно сутки.
Я даже пыталась купить сомнительного вида булку у дочери пекаря. Протянула ей два евро, но она, увидев незнакомую монету, помотала головой. Я стала умолять ее взять деньги, тогда она позвала отца. Вышел пекарь, окинул меня презрительным взглядом и сказал, что надерет мою английскую задницу, если я не оставлю его лавку в покое и не уберусь к черту со своими английскими деньгами. Я попытала счастье у других прилавков — с тем же успехом.
Зато мне удалось немного поспать. Я улеглась под деревом в Булонском лесу, затаив надежду, что все-таки меня глючит из-за таблеток и что я проснусь в своей постели, дома у Джи. Но проснулась я там же, где заснула. Тогда я решила, что мое сознание погрузилось в какой-то спонтанный трип, сотканный из обрывков недавно полученной информации: катакомбы, портрет Малербо, старый Париж с гравюр, дневник Алекс. Я пыталась себя щипать и бить по лицу, чтобы очнуться. Но до сих пор ничего не изменилось. Мне по-прежнему холодно и мокро, хочется есть и некуда идти.
Я мнила себя голодной, когда играла у Нотр-Дама. О, это было ничто! Теперь я испытываю настоящий, животный голод с привкусом смерти. Еще несколько дней без еды и сна — и мне в прямом смысле конец. По моим щекам ползут слезы. В иной ситуации я бы стыдилась своего вида, но здесь никто не обращает на меня внимания. Вероятно, за последние годы тут привыкли к чужому несчастью.
Добравшись до Пале-Рояля, я сажусь на скамейку перед входом. Рядом сидит старик в причудливой одежде. Она не похожа на мрачное тряпье, в какое тут одеваются все. Роскошный наряд, хоть и заляпанный грязью. Такое впечатление, что старик нашел его на помойке Людовика XIV. Но главное — на нем туфли из ярко-красной кожи.
Он говорит, что его зовут Жак Шоссюр. Шоссюр значит «башмак». Надо же, еще один Башмак. Я тоже представляюсь. Жак спрашивает, чем я расстроена. Я смеюсь в ответ:
— Не знаю, с чего и начать.
— С самого худшего, — подсказывает он.
— Очень хочется есть, — отвечаю я. — Просто ужасно.
Он засовывает руку в карман и достает горбушку. Затем разламывает ее пополам и отдает мне половину. Она черствая и грязная, но мне все равно. Я вмиг разделывалось с ней и чуть не забываю его поблагодарить.
Он переводит взгляд на мою гитару.
— Умеешь играть?
Я киваю.
— Тогда играй. Хорошие музыканты никогда не нищенствуют.
— Но где?
Он смотрит на меня как на идиотку.
— Да прямо там, — он кивает на ворота за моей спиной.
— В Пале? Ах да! Вы имеете в виду — играть для толпы? А вообще-то… Точно! Спасибо, Жак.
Я встаю и собираю свои вещи. Если удастся заработать хоть несколько монет, куплю хлеба. А может, даже сыра.
— Постой, — окликает меня Жак и вынимает из кармана грязный платок. — У тебя кровь.
Он вытирает платком мой лоб.
— Нехорошая рана. Не больно?
— Мне всегда больно, — усмехаюсь я.
Мы прощаемся, и я направляюсь в Пале. Здесь такая же толчея, как вчера. Прямо у ворот какой-то факир чуть не поджигает мои волосы. Я прохожу мимо акробатки, которая осторожно продвигается по канату, толкая перед собой тележку с ребенком. Мимо проститутки лет четырнадцати, что устроилась на коленях у клиента.
Мимо слепого мальчика на углу, который жалобно просит милостыню. Иду дальше. Вот танцующие крысы, тощая обезьяна на поводке, жонглеры, медведь в наморднике, наперсточники, маленькие девочки, продающие лимонад.
И тут я вижу голову, лежащую на столе. Сперва я думаю, что это муляж, но, приблизившись, понимаю, что нет. Вокруг головы кружат мухи. Люди глумятся, поливают ее вином и засовывают сигары в безжизненный рот. Кто-то поясняет, что это был человек Фукье-Тенвиля, якобинец, — и добавляет, что следующим будет сам Фукье-Тенвиль, и весь Париж придет плюнуть в его мертвую рожу.
Я отхожу подальше, откуда не видно головы, и там достаю гитару. Раскрыв на земле перед собой чехол, я начинаю играть. Никто не обращает внимания. Я играю Люлли, Рамо и Баха, но я словно человек-невидимка. Прохожие продолжают измываться над отрубленной головой, подставляют подножки жонглерам и мучают крыс. У меня желудок сводит от голода. Мысль о голодной смерти повергает меня в настоящую панику. Я должна хоть что-то заработать. Я должна поесть. Я должна любой ценой привлечь к себе внимание.