Меир Шалев - Эсав
А сейчас он выплеснул свою злобу в излюбленное им слабое место матери — язык, которым она говорила.
— Гуси хочут до дому… — издевательски прокашлялся он.
— Дай ей кончить, — сказал я. А Яков заметил:
— Ты, кажется, хотел пойти спать.
Но отец уже натянул на лицо ту особую тонкую улыбочку, что растягивает губы производителей жасмина, когда их сыновьям удается особенно хорошо пропеть заключительную главу Торы.
— Гуси! — Он снова присел к столу. — Я вам расскажу кое-что о гусях. Дед вашего деда, дети мои, отец отца отца вашего отца, светлой памяти Реувен Якир Пресьядучо Леви, имел семь гусиных перьев: одно перо для стихов, второе перо для комментариев, третье перо для приговоров, четвертое перо для дел, пятое перо для писем, шестое перо для общественных нужд, а седьмое…
— Чтобы щекотать у султана в заднице, — высказал свое предположение Яков.
— Чтоб тебе, чтоб тебе! Сквернослов! «Сын строптивый и непокорный»! — воскликнул отец. — Седьмое перо было для исправлений. Потому что он все свое время посвящал Торе, сидя на чердаке и корректируя писания своего отца, мудреца Якова бен Шимона Леви, светлой памяти, в честь которого назвали этого бово[93], этого бугая, — тут он указал на Шимона, — и он был начальник из начальников и богач из богачей, и пылал любовью к Сиону, и писал стихи, и о нем говорили: «Известный величием своего благочестия и совершенства и клумбами садов его, что цветут и блещут краше золота и отборного жемчуга»… — Он обвел всех нас холодно-величественным взглядом и продолжал: — А сочинения свои, «Первенец моих чресел» и «Мандрагоры Реувена», написанные в Адрианополе, он создал не где-нибудь, а при дворе самого султана Абд-эль-Азиза, будучи из самых приближенных к лицу его и исполнителем самых важных его поручений. А в старости, когда он взошел в Иерусалим, то отплыл туда на белом корабле самого султана, под белыми парусами, и продолжал свой путь в его белой коляске, запряженной шестью белыми лошадьми, и сам султан послал с ним отряд янычар с ятаганами, и с копьями, и в полосатых шароварах, чтобы охраняли его в пути от всякой нечисти и нечестивцев и трубили, идя перед ним, в золотые трубы. И на Песах мы всей семьей поднимались к его могиле на Масличной горе и там читали надпись на ней, которую составил в его честь рабби Розанис.
Тут отец набожно возвел очи горе и нарочито гнусавым, исполненным пафоса и значительности голосом продекламировал упомянутую надпись:
Узреть великолепье твоего лица желаньем
Всегда пылали страстно мы в душе своей,
Но умер ты. Не сбыться нашим упованьям,
Покуда плотью кость не облечется вновь своей.
В саду Всевышнего покойся ныне с ожиданьем,
Овеян негою, увенчан славою достойною своей.
— Как же так получилось, что после всех этих гениальных пресьядучей, и султанов, и перьев с белыми лошадьми ты и твой отец с десяти лет работали простыми рабочими в пекарне? — спросил Яков отца.
— Тяжелые времена, — недовольно пробурчал отец. — Заработок для детей и хлеб для голодных. Мой отец, мир праху его, изучал Тору, и нам, детям, недоставало еды.
— Отец твой не изучал Тору. — Яков выпрямился. — Он продавал на улицах сахлав и хамле-мелане, гладил фески и в конце концов умер от голода, а вам оставил одни только долги. Пока мама не открыла свою сыроварню, вы жили, как попрошайки, на пожертвования, зато твоя мать целый день смотрела на себя в зеркало и воображала, будто она дочь Валеро.
— Утром он гладил фески, а вечером учил Тору, — побледнел отец. — И кто они такие вообще, эти Валеро? Подумаешь — Валеро! Они всего сто лет назад сюда пришли, а мы уже пятнадцать поколений в Иерусалиме. — И тут же сорвался в крик: — Вы бы лучше спросили ее, эту вашу мамочку, об ихней Симхат Тора, как ее отец-гой и ее братья-гои пили в синагоге у себя в деревне и напивались так, что забывали про свое обрезание, выходили на улицу с палками и орали: «Бей евреев!»
Мать задрожала, и кровь отхлынула с ее лица. Ее пальцы, словно белые посохи слепцов, шарили по столу, нащупывая хлебные крошки среди складок скатерти. Вся ее сила разом исчезала, когда отец начинал насмехаться над ней и ее происхождением.
— Не гои, не гои… — забормотала она.
— Эти гои построили тебе пекарню. Без них ты был бы сегодня жалким рабочим. Ноль без палочки, — холодно сказал Яков.
— Нада де нада ке дишо Кохелет! Суета сует, как сказано у Кохелета! — закричал отец. — Я мог унаследовать пекарню Эрогаса. Он был бездетным, бедняга, и сегодня моя пекарня могла быть не хуже, чем у Анжела в Иерусалиме.
— Тогда почему ты пошел пешком из Иерусалима до самой Галилеи, лишь бы жениться на гойке из семьи необрезанных? — настаивал Яков.
— Я не ходил, — сказал отец слащавым голосом. — Я случайно проходил там, увидел, как она лежит в грязи с гусями, и спросил, кто это. Мне сказали — сделай одолжение несчастной девочке.
— Ты ходил! Ты ногами ходил! — закричала мать. — И пришел говорить со старостой, с тем Альхадефом, что я тебе все время снюсь и чтобы староста повенчал тебя со мной.
— Повенчал, повенчал… — передразнил ее отец своим ядовито-змеиным тоном. — Олухи пытаются говорить на языке Торы! Попросите, попросите вашу мамочку-гойку, что только и знает «снить сны» да «скучивать кучи», и ни одну букву различить не может, попросите ее, пусть она вам расскажет, как «тот рабин с берделе» сделал ее отцу обрезание, не связывая его веревками! Что-то мы давненько не слышали…
Скажи эти слова кто-нибудь другой, его ожидала бы страшная смерть, но, как это часто случается с сильными людьми, обида превратила мускулы матери в дряблые тряпки.
— Детей народила тебе, мешки с мукой таскала тебе, тесто тебе этими своими руками всю жизнь месю! — Ее огромные руки взметнулись в беззвучной мольбе животного, в потрясенном протесте ребенка и упали сверху на лицо, чтобы задавить рвущиеся наружу рыдания.
Сегодня я полагаю — хотя и не уверен в своей правоте, — что в те дни отец был женат сразу на двух женщинах. На светловолосой девочке, которая мучила его память своей нездешностью и красотой и не переставала всходить и спускаться по лестницам его снов, и на ней, нашей отчаявшейся матери, могучей и косноязычной «корове в образе человека», которая захватила его ложе, лягала его во сне, стискивала его грудь боязливыми и докучливыми тисками своих объятий и делала дурацкие ошибки в иврите.
Он вытащил из кармана маленький белый платочек, щегольски промокнул уголки рта, поднялся и хотел было выйти из-за стола. Но на этот раз произошло нечто непредвиденное и страшное. Яков вскочил, бросился за ним, схватил его за плечи и силой остановил.