Меир Шалев - Эсав
— Ты не будешь называть ее гойкой! — крикнул он. — Уксус из благородного вина, вот ты кто! — прошипел отец. — Ума, как у коровы.
— Ты не будешь называть ее гойкой! — снова крикнул Яков. — Если она гойка, тогда и мы гои. И ты больше никого не будешь здесь обзывать. У тебя у самого весь ум в заднице! Надоел ты, понял? Надоел! Ты нам всем надоел!
— Сгинь с глаз моих! — завопил отец тонким страшным голосом, замахнулся и ударил Якова по лицу.
В то же мгновение брат швырнул его на пол, а сам выбежал наружу.
ГЛАВА 48
Яков машинально отщипнул кусочек закваски и стал жевать и сосать ее, перекатывая между языком и нёбом.
— Поверь мне, — сказал он, — это счастье, что я пекарь. И что тесто ведет меня, а не я его. Что я могу работать, а не лежать всю ночь без сна в постели. Эти двое несчастных, которых ты видел утром. Какие у них ночи. Как у царя Ахашвероша. Книги памяти нараспашку, а сна ни в одном глазу. Это мое счастье, что я каждую ночь работаю, а утром падаю от усталости, и Михаэль на мне, и никакие таблетки мне не нужны, чтобы уснуть, и не нужны мне солнце, и луна, и птицы, чтобы рассказали, что жизнь продолжается. Ночь напролет с хлебом — это для меня как полный круговорот. Дрожжи рождаются, и живут, и сгорают, и умирают, как весна, и лето, и осень, и зима, полный круговорот, и все это за одну-единственную ночь в пекарне. Помнишь ту сказку, что мы учили в школе, — про принцессу или какую-то там греческую богиню, которая умирала осенью и оживала весной? Ты еще писал о ней в своей пекарской книге, верно? Или это были древние египтяне с их Таммузом и всяким прочим? Он не из Египта? Не суть важно.
Эти двое родителей — ты должен увидеть могилы их сыновей. Бонбоньерки! Каждое утро с бутылками воды в сумке — полить цветы, с тряпками — почистить, со щеткой, чтобы вымести сосновые иголки и птичий помет. Могила как новенькая, так и сверкает, просто жуть берет. Точно та бринкеровская муха — и камни будто только вчера обтесали, и надпись только сейчас вырезали, и тело внутри, наверно, совсем еще теплое, и время для них остановилось. Потому что когда сын умирает раньше отца, это для них против всех законов природы.
Остановилось?! — крикнул он. — Это им так кажется, будто оно остановилось. Что, разве солнце перестало заходить, когда день кончается? Что, оно перестало вставать, когда кончается ночь? И зимой перестал идти дождь? И в четыре часа после полудня уже не дует ветер с моря? Вот это их и убивает — что все продолжается, и все законы в силе, и ничего, в сущности, не произошло. Ведь если солнце по-прежнему встает, и ночью светит луна, и идет дождь, и тесто всходит, и весь мир работает по тем же законам — то в лучшем случае это значит, что и сын твой, согласно этим законам, давно уже сгнил в могиле, а в худшем случае это говорит, что его маленькая смерть была только частью чего-то намного большего и худшего, какого-то такого большого умысла, который все пытаются постичь, но никто не может.
Всю ту ночь Яков не возвращался домой, и каждые несколько минут мать выходила из пекарни высматривать его и к утру была в таком беспокойстве, что позвала Бринкера и вместе с ним пошла искать Якова в полях. «Оставайтесь здесь», — сказала она мне и Шимону. В полдень они вернулись, так и не найдя его, а через несколько часов пришел и сам Яков — исцарапанный, жалкий, смертельно уставший. Он что-то обрывисто и сбивчиво рассказывал о своих блужданиях по горам и близких воплях шакалов и был настолько обессилен, что позволил матери поддержать себя на ступеньках и усадить за кухонный стол.
— Хочешь покушать?
— Нет.
— Хочешь попить?
— Нет.
— Сделать тебе лежанку?
— Я ничего не хочу, мама, — прошептал Яков, и стебелек шеи качался на его плечах. — Только помыться. Ни говорить, ни пить, ни есть. Помыться в горячей воде.
— Скорей огонь, — сказала мать Шимону.
Она поднялась, схватила Якова под руки, богатырским рывком поставила на ноги, повела в душ, и за ними послышался резкий и отчетливый звук набрасываемого крючка. Мы с отцом прильнули к двери и стали подсматривать сквозь щели, делая вид, будто не замечаем друг друга, как те двое рабов, что подсматривали за Гектором и Андромахой в спальне.
Мать усадила Якова на стул, опустилась перед ним на колени, расстегнула пуговицы его рубашки, сняла с него ботинки. Ткань носков отпечатала узор на его пятках. Она поднялась, уперла голову Якова себе в живот и сняла с него рубашку. Полуголое тонкое тело брата светилось в полумраке. Мать распустила его пояс, наклонилась, сплела его руки у себя на шее, сказала: «Держись крепко», и, когда она выпрямилась, он повис на ней, и его голова упала на грудь. Ее руки двигались по его плечам, спине, животу и бедрам, снимали с него штаны и серые рабочие трусы.
Теперь она, в свою очередь, села на стул, а Яков, голый и обмякший, опустился на ее колени — голова и руки повисли, глаза закрыты. Она исследовала его с головы до пят на предмет ран или царапин и все это время не переставала беззвучно рыдать — над своей любовью, над его любовью, над своими днями, которые прошли, и над его днями, которые придут.
Зубами, точно овчарка, она выдирала из его ладоней занозы и шипы.
— Где ты носился? — стонала она. — Где ты ходил? — И ногтями вылавливала семена колючек в волосах на его животе и ногах.
— Какой стыд… — проблеял за моей спиной отец.
Чуткие антенны ее пальцев опасливо и бережно расправляли его кожу, прощупывая тело и выискивая в нем ответ и следы.
Закончив с поисками, она снова подняла его на ноги, поставила под душ и, стоя с ним рядом, в одежде, под струями горячей воды, намыливала и растирала его, не пропуская ни одной складки кожи или впадины тела.
— Закрой глаза, — сказала она и стала растирать большим полотенцем, пока его кожа не покраснела; все это время она тихо всхлипывала, то и дело целуя Якова в лоб и в переносицу и бормоча в ямку на его шее. Намокшее платье облепило ее тело, и Яков, как сквозь сон, улыбался от наслаждения, положив руки на ее плечи и опустив голову на грудь.
— Не смей так делать! — внезапно завопил отец из-за моего плеча и бросился на дверь. — Он уже взрослый!
Маленький металлический крючок вырвался из своего гнезда, и горячий пар ударил наружу. Небольшие отцовские кулачки застучали по плечам матери и по лицу Якова. Он пинал их ногами и разевал рот в крике, подставляя лицо и одежду струям воды.
— Бешеный пес, вот ты кто, — спокойно сказал брат.
— Вы не смеете так делать! — Зубы отца были оскалены, глаза сощурены, лоб дрожал студнем ненависти.
Его показная и худосочная ярость выглядела тошнотворно. Я ушел в пекарню, запустил дрожжи бродить и принялся отскребать шпахтелем барабан тестомешалки. Потом загрузил в барабан отмеренные количества воды и муки, включил двигатель, вернулся в дом и громко известил через дверь: