Мари-Луиза Омон - Дорога. Губка
Мы подъезжаем к Реймсу с пением первых птиц. В «Смерти на рассвете» тоже поет птица, как раз когда мне всаживают пулю в спину. Мы довольно долго кружим по городу, пока не отыскиваем наконец отель «Пинтад». Это скромная гостиница в стороне от центра, погруженная в полную темноту.
Четверть часа уходит у нас на то, чтобы кого-нибудь разбудить. Нам открывает девчонка, похожая на забитую замарашку из фильмов «черной серии». Имя мсье Ларсана ничего не говорит ей, равно как и имя мадам Кревкёр.
— Кревкёр? Вы сказали: Кревкёр, мсье?
Она хватается за висок, потом одергивает на себе халат из пиренейской шерсти, который выглядит довольно странно в эту душную ночь, и ее хмурое лицо озаряется выражением восторженной преданности. В вестибюле горит одна тусклая лампочка. С простодушием ребенка она зажигает вторую, поярче, и принимается меня разглядывать.
— Так это вы? — говорит она. — Вы?!
Больше она ничего не в состоянии произнести.
— Вы сказали: мсье Ларсан?.. Я сейчас посмотрю регистрационную книгу.
Она внезапно делается расторопной и преисполняется сознанием высокой ответственности.
— Вы знаете, — говорит она, перелистывая страницы, — я видела на днях «Смерть на рассвете». По телевизору показывали. Ах, как вы там потрясающе умираете! Вы говорите: Лафон? Ах нет, Ларсан… Но Ларсана у нас нет, только Лафон… Тед Лафон…
— Тед?!
Мы вскрикиваем одновременно, Жюльен и я. Мой тесть выбрал для театрального псевдонима достаточно редкое имя.
— Мне необходимо сейчас же видеть мсье Лафона. В каком он номере?
— В двадцать седьмом, — отвечает она, разрываясь между беспредельной готовностью служить мне и предчувствием катастрофы. Потом добавляет, словно принося жертву на алтарь божества:
— На втором этаже.
В мгновение ока я оказываюсь на лестнице, Жюльен следует за мной. Стучу в двадцать седьмой номер. Дверь отворяется сразу, словно меня там давно ждали. Тед Лафон действительно оказался Тедом Ларсаном. Он очень изменился. Его некогда квадратное лицо напоминает теперь лицо фигурки из тира. Я думал застать его в постели или, во всяком случае, в пижаме, в халате. Мне делается жутко, оттого что он полностью одет — в ботинках, при галстуке — и аккуратно причесан, он, который вне театра ходит обычно в чем попало. При виде меня щеки его начинают дергаться и он плачет. Я беру Теда за плечи и встряхиваю, словно надеюсь таким способом вытрясти из него правду.
— Где Сесиль?
— В больнице.
— Что-то серьезное?
— Да, довольно серьезное.
— Что значит «довольно серьезное»?
— Ее жизнь вне опасности. Врачи, правда, твердо ничего не обещают…
Я ору во весь голос, продолжая трясти его:
— Что вы такое говорите? Если врачи ничего твердо не обещают, значит, жизнь ее под угрозой!
— Они говорят, что надежда есть.
И тут я отпускаю его. Меня заставляет смягчиться выражение его лица, на мгновение напомнившее мне Сесиль. Я тихо спрашиваю:
— Где ваша жена?
— Этого я не могу вам сказать.
— Тед! — ору я снова, ибо сходство с Сесиль исчезло. — Тед, почему вы живете здесь под чужим именем?
— Из-за жены. Она в тюрьме, сегодняшние газеты полны сообщений об этой истории.
— О какой еще истории? Я хочу знать одно: что с Сесиль?
— Она ранена.
— Ранена? Несчастный случай?
— Нет, Глэдис ударила ее ножом.
Жюльен, не удержавшись, присвистнул. Я спрашиваю с дрожью в голосе:
— Она хотела убить ее?
Мне тут же вспоминается, как в сорок четвертом году я занес нож над горлом Астрид, затянутой в желтый костюм, но моя мысль недолго задерживается на ошеломляющем поступке Глэдис, равно как и на этом потускневшем воспоминании. Сейчас мне нужен Жюльен.
— Прошу тебя, отвези меня в больницу.
Когда Памела далеко, Жюльен — сама преданность. Он потрясен соприкосновением с подлинной жизнью звезды экрана и сцены. Он уже взялся за ручку двери.
— Сейчас вас не пустят в больницу, — останавливает меня Ларсан. — Надо подождать до утра. К тому же вам все равно не разрешат видеть Сесиль. Вчера меня так и не пустили в палату, и я полдня провел в коридоре.
— Но я ее муж!
— А я отец!
Наши последние реплики отдают мелодрамой. Однако Тед вовсе не склонен сейчас что-то изображать. Пожалуй, только Жюльен постарался придать своему лицу соответствующее выражение. Он выходит и вскоре возвращается в сопровождении маленькой замарашки, которая несет на подносе три чашки кофе. Я вспоминаю о привычках тестя и прошу:
— Немного молока для мсье Ларсана.
Тед бросает на меня испепеляющий взгляд и судорожно жестикулирует, призывая к молчанию. Я совсем забыл, что здесь его знают под именем Лафона. Но горничная, кажется, не видит никого, кроме меня. Она уже успела причесаться, может быть, даже умыться и подвела глаза.
— Ее зовут Жеральдина, — объясняет Жюльен.
Но Жеральдина даже не удостаивает его взглядом.
Когда она выходит, Тед дает волю своему гневу. Из-за меня весь отель теперь узнает, что он — муж убийцы, а ведь он специально перебрался сюда, чтобы его оставили в покое.
До сих пор я не мог понять, я не в состоянии был вообразить, чтобы Глэдис нарочно вонзила нож в тело собственной дочери. Мне казалось, что женщина, распевающая арии из «Нанетты», не способна оборвать человеческую жизнь. Но что-то умерло во мне сейчас, некая божественная уверенность. Я пристально рассматриваю покрывало на кровати, которое займет впоследствии не в меру огромное место в моих воспоминаниях.
— Куда она ее ранила?
— В шею. Если даже Сесиль и выкарабкается, она лишится голоса.
В интонациях Теда мне слышится не столько боль, сколько раздражение. Он все еще сердится за то, что я раскрыл инкогнито Жеральдине, и это заставляет его забыть о дочери. Он произнес «она лишится голоса» таким тоном, словно хотел сказать «вот и поделом».
Розочки на покрывале еще чуть-чуть глубже внедряются в мою память. Я получил новый удар — «если она и выкарабкается…». Тед исподволь подготавливает меня к худшему. От «ее жизнь вне опасности» очень далеко до «если она выкарабкается». Если, несмотря ни на что, Сесиль останется жива, она больше никогда не будет петь. Никогда, даже в роли крошки Нанетты. Никогда больше не будет напевать колыбельные, которыми шутливо баюкала меня в первые годы супружества. Рыдания рвутся наружу помимо моей воли, словно это плачу не я. Наверно, я никогда больше не смогу плакать на сцене. Со вчерашнего дня у меня такое чувство, будто меня постепенно, шаг за шагом, гонят со сцены прочь, отрывают от красного занавеса и я должен буду отныне произносить лишь свой собственный жалкий и неуверенный текст, существовать только в своем времени. Сесиль оказалась впереди меня на этом пути, такая же жалкая и неуверенная, как и мы теперь одни в целом мире.
— Сесиль лишится голоса, — повторяет Ларсан, — а ее мать — свободы. Если же Сесиль это будет стоить жизни, то, судя по всему, это будет стоить жизни и моей жене. В газетах появятся заголовки: «Чудовищное преступление, противоестественная жестокость, мать убивает дочь из-за роли, мать вонзила нож в горло собственному детищу, Глэдис зарезала Сесиль…»
Содрогаясь от ужаса и отвращения, я слежу за тем, как нарастает эта волна, как она становится с каждой секундой темнее, словно вся грязь поднимается со дна. Самое жуткое — это голос Теда, глуховатый, срывающийся, голос певца, переходящего на речитатив, его искусственные интонации, отличающие опереточных артистов низкого пошиба. Внезапно он умолкает и смотрит мне прямо в глаза.
— Сесиль, кажется, вам писала?
— Да, не так давно.
— Что же она сообщила вам?
— Что вы совершаете турне по южным провинциям.
Он недоверчиво сдвигает брови.
— А еще что?
— Что мама устала и у нее случился приступ дурноты. Сесиль писала, что заменяет ее в роли Нанетты.
— И только?
— Да.
— Не были мы ни в каких южных провинциях.
Я не отвечаю, ибо вполне готов к этой новости.
— Мы дали несколько спектаклей в Шампани. Глэдис действительно устала, это правда, но до болезни ее довела сама Сесиль своими придирками.
— Какими придирками?
— Им не было конца: «Ты берешь ми-бемоль слишком высоко… соль-диез — слишком низко… после паузы ты поздно вступаешь, слишком долго тянешь fermata, ты форсируешь голос…» Это было невыносимо. То одно не так, то другое. Однажды Глэдис ей сказала: «Ну, раз ты лучше знаешь, как надо петь, выходи на сцену вместо меня, посмотрим, что у тебя получится». Я увидел, как у Сесиль загорелись глаза. Глэдис тоже это заметила. Она потом сказала мне: «У меня даже мурашки побежали по телу от ее взгляда, такая в нем была алчность». Глэдис так и выразилась: алчность. Я даже удивился, потому что никогда не слышал от нее этого слова.