Мари-Луиза Омон - Дорога. Губка
С минуту я стою неподвижно и невидящим взором смотрю на женщину на рекламном плакате, которая ест спагетти. Мне самому непонятно, рад ли я, что меня наконец узнали, или подавлен тем, что раскрыто мое инкогнито. Впрочем, я слишком быстро сбежал и теперь не уверен, узнала ли меня эта молодая англичанка на самом деле. Может быть, она просто искала приключений? Я внушаю доверие, произвожу впечатление жителя солидных кварталов, не богача, но и не оборванца. Меня обычно принимают за учителя, а отца в свое время принимали за актера — рассеянные голубые глаза с поволокой делали его похожим на Андре Брюле. Брюле часто приезжал в «Жимназ» со своей женой Мадлен Лели, они играли пьесы Бернштейна, Франсуа де Куреля, Порто-Риша. Их репертуар казался старомодным уже тогда, но в нем была своя прелесть: благородные характеры, любовные интриги — нечто вреднее между Корнелем и Фейдо.
Можно пересесть в другой поезд метро, но на улице мне будет спокойнее. Я пойду быстрым шагом, чтобы никто не успевал как следует разглядеть мое лицо.
Солнце слепит по-прежнему. Вместо того чтобы перейти через мост Сен-Мишель и вернуться на улицу Булуа, я углубляюсь в узкие переулки, где нет движения. Я очень хорошо знаю, куда иду: я иду на свидание с Глендой Джексон.
25. Резной нож в сумочке
Телеграмма от тестя, принесенная мадам Кинтен, лежит на столе в моей комнате. Час ночи. В навалившейся на дом тишине взрывается короткая фраза всего в два слова: «Приезжайте немедленно». Дальше следует подпись: «Тед Ларсан» — и адрес: Реймс, Отель «Пинтад».
Моя машина в ремонте, но я видел возле дома автомобиль Жюльена. Когда дело касается Сесиль (а ради кого еще тесть стал бы меня вызывать?), я мгновенно обретаю силы и трезвый взгляд на мир. Я решительно стучу к Жюльену. Он не отзывается, однако за дверью слышатся шорохи, скрип кровати, перешептывание. Поскольку открывать мне не хотят, я громко и ясно объясняю из коридора, что мне нужно. Жюльен должен сейчас же отвезти меня в Реймс. Я прошу его даму извинить меня, но речь идет о жизни моей жены.
Жюльен бормочет в ответ что-то невнятное, но его быстро, перебивает высокий повелительный женский голос:
— Нужно ехать, Жу, и немедленно.
— Сейчас иду, — кричит мне Жюльен.
Я спускаюсь и жду его в столовой. Сесиль не желала иметь в доме гостиную и вообще ничего, что могло бы позволить человеку расслабиться. Эта столовая так похожа своей изящной строгостью на нее самое, что у меня сжимается сердце.
Надо воздать должное Жюльену — он собрался за десять минут. С ним вместе выходит молодая женщина с очаровательными голубыми глазами и восточным типом лица. Я столько раз видел фотографии Памелы, что мне трудно не узнать ее. Однако Жюльен почему-то представляет ее как свою приятельницу по имени Виктория Май. Мне кажется странным это сочетание, которое напоминает одновременно о войне и о весне, но я слишком встревожен, чтобы об этом задумываться.
— Виктория поедет с нами, — заявляет Жюльен.
Мадемуазель Май хмурит тонкие брови.
— Ни за что! — заявляет она.
— Но ведь ты только что обещала мне…
— Да, обещала, потому что тебя невозможно было иначе поднять с постели. Пришлось пойти на крайние средства ради благого дела…
Тут она бросает на меня умопомрачительно нежный взгляд, который перехватывает Жюльен.
— Ладно, — быстро соглашается он. — Ты извини меня, я действительно веду себя как зануда. Конечно, не езди, если не хочешь.
Но Памела, видно, решила не давать ему ни минуты передышки.
— Впрочем, я, может, и поеду с вами.
— С вами или без вас, но нам пора ехать, мадам, — вмешиваюсь я.
Жюльен смотрит на меня ошарашенно. Памела, кажется, тоже не ожидала такого поворота дела. Она явно намеревалась всласть поиграть на нервах своего бывшего супруга, но смутить ее трудно. В дверях она прощается с нами. У нее наверняка есть свои планы на остаток ночи.
Я рад был бы повести машину, чтобы хоть немного прийти в себя, но Жюльену тоже необходима разрядка, и он садится за руль сам. Мы оба молчим. У меня больший простор для догадок и предположений, чем у Жюльена, для него, видимо, все сводится лишь к одной-единственной картине: Памела-Виктория в объятиях другого. Я же могу предполагать все что угодно: болезнь, несчастный случай или — и это моя единственная надежда — какой-нибудь неразрешимый конфликт между Сесиль и ее родителями, который я призван рассудить. Например, она вдруг отказалась выступать… Но что делают Ларсаны в Реймсе, так далеко от тех городов, где они должны сейчас гастролировать? Я снова и снова пересматриваю одну за другой все свои гипотезы, не в силах вырваться из этого замкнутого круга, как человек, гадающий на ромашке или перебирающий четки. Нагой внезапно канул во тьму веков, и во мне не осталось ничего, кроме страха потерять Сесиль. Силы уходят из моих рук, в ушах шум, в котором тонет все. Я вспоминаю сцены смерти, сыгранные в моем театре-убежище. Вижу себя подростком, который в самозабвенном восторге бросается с лестницы, подавая самому себе реплики в роли Китти Белл. Вижу испуганное и рассерженное лицо матери, склонившееся надо мной, и самого себя, распростертого в полном изнеможении на плетеном коврике перед дверью. При воспоминании обо всех сыгранных мною смертях я испытываю угрызения совести. Быть может, с этим не следовало шутить и уж тем более находить в этой игре удовольствие. Недавно, стоя перед Бартелеми, я непроизвольно испустил крик и потерял сознание. Внутри у меня действительно что-то дрогнуло. Я почувствовал, что моя игра на сей раз не прошла для меня безнаказанно, что я в опасности, ибо началась расплата. Должно быть, у меня накопился изрядный долг за эти тридцать лет, когда я столько раз умирал на потребу зрителя.
Ночь обступает нас со всех сторон. Дома вокруг — немы и слепы. Бессмысленно стучаться в их двери, впрочем, сейчас мне это безразлично.
Мы едем, наверно, уже около часа, и вдруг раздается хриплый голос Жюльена:
— Надеюсь, там все хорошо.
Жюльен не уточняет, где именно. Он и сам, очевидно, толком не знает, кому он это говорит — мне или себе. Я по привычке благодарю его.
Прямо перед нами на дорогу выскакивает кошка. Жюльен резко тормозит, рискуя свалиться в кювет. Я ругаю его, но больше для порядка.
— Знаешь, — вдруг говорит он, — это была Памела…
— Я понял.
— Это она захотела устроить маскарад.
— Из-за нынешнего мужа?
— Да нет, что ты! Бедняга прекрасно знает, с кем имеет дело. Она придумала все это, чтобы вернуть нашу любовь. Ей надоел Жюльен Кастеллани, надоел Джеймс Дэвидсон, надоел Донаван, и, видя, что я уже не способен на новые роли, она не нашла ничего лучше, как вменить индивидуальность самой.
Я ничего не отвечаю, но в глубине души мне хочется отхлестать по щекам эту неуемную особу, жаждущую новых ролей. Однако сам-то я разве лучше? Не упивался ли я сотни раз «костюмом, гримом, перевоплощением»?
Жюльен молчит. Должно быть, думает о своей загадочной, неверной Памеле. Он прибавляет скорость. На одном из перекрестков я вижу большую гипсовую скульптуру богоматери, возвышающуюся на бетонном постаменте в форме носа какого-то таинственного корабля. У меня вдруг возникает мысль, которая мне претит, ибо я унаследовал от матери отвращение ко всякого рода сделкам. Я подумал, что если найду Сесиль живой и невредимой, то должен буду чем-то за это заплатить. Например, согласиться без всяких оговорок на роль Нагого, не пытаться сплутовать, не уклоняться от риска и сознательно принять удар, играть, не щадя себя, с полной самоотдачей, как Гленда Джексон.
В тот день, 14 ноября 1938 года, в брюссельском Дворце Искусств вымысел и жизнь вступили в противоборство у меня на глазах, словно чтобы преподать мне наглядный урок. Но тогда я остался слеп и счел вымысел важнее. Между Эпилептиком и мадам Сегон-Вебер я сделал неверный выбор. Я был вынужден, разумеется, отвести взор от Федры, закованной вот уже десятки лет в тяжелое платье, расшитое золотом и драгоценными камнями, и обратить его к страданиям человека, про которого мама сказала: «Неужели они не могут дать ему умереть в тишине!» И тем не менее страдания Федры были для меня более подлинными.
Мы подъезжаем к Реймсу с пением первых птиц. В «Смерти на рассвете» тоже поет птица, как раз когда мне всаживают пулю в спину. Мы довольно долго кружим по городу, пока не отыскиваем наконец отель «Пинтад». Это скромная гостиница в стороне от центра, погруженная в полную темноту.
Четверть часа уходит у нас на то, чтобы кого-нибудь разбудить. Нам открывает девчонка, похожая на забитую замарашку из фильмов «черной серии». Имя мсье Ларсана ничего не говорит ей, равно как и имя мадам Кревкёр.
— Кревкёр? Вы сказали: Кревкёр, мсье?
Она хватается за висок, потом одергивает на себе халат из пиренейской шерсти, который выглядит довольно странно в эту душную ночь, и ее хмурое лицо озаряется выражением восторженной преданности. В вестибюле горит одна тусклая лампочка. С простодушием ребенка она зажигает вторую, поярче, и принимается меня разглядывать.