Карлос Оливейра - Современная португальская повесть
Мы рождаемся, прочищаем криком легкие, начинаем жить, еще не страдая несварением желудка (не с чего), укрепляем ноги, гоняя по городским улицам, без особого успеха просиживаем штаны в школе, а потом наш удел — биться лбом о стены загона — для «тех — кто внизу», где мы считаем часы (ползучие восемь часов), заколачивая гвозди или перфорируя бумаги (о, эти перфораторы, калькуляторы, в-порошок-растираторы, святые жертвы процесса, в котором изнашивается наш интеллект!); в конце дня мы, пропустив после работы глоток, воюем с женой (с кем же еще?), вытягиваем из нее жилы, а в один прекрасный день кто-то из хозяев наугад тычет пальцем в карту Европы, и мы отправляемся во Францию или Германию, там не видим ничего, решительно ничего, кроме внушительных носов себе подобных заместителей других заместителей других хозяев, возвращаемся и не успеем глазом моргнуть, как уже промотали по пустякам то, что накопили трудом нескольких лет, прожитых лишь наполовину, ибо там мы не жили, а лишь терпели, и ничего не обрели, кроме десятка чужих слов, и не о чем рассказать, и стыдно самого себя, и толчешь свой стыд в ступе безысходного отчаяния. Рассеялся дым сгоревших сомнений, красные кровяные шарики поистратились, осталась лишь лямка, которую нужно тянуть, тянуть и тянуть.
Ну чем это не биография, пусть ее и не опубликуют в справочнике «Кто есть кто в Португалии?»!
* * *Погрузиться мыслью в морскую пучину. Растереть в пальцах золотого жука. Затеряться в подземелье, где слышно только, как пульсирует моя и твоя кровь. Может, все это нам снится? Что за слова звучат музыкой в нашем уединении! Как нежны твои колени, как легко переходим мы от дружбы к любви!
Ах, эти призраки: твои джинсы и блузка брошены в угол, с диска льется голос Азнавура… Как восстановить в памяти твой голос в ту минуту, когда ты обретаешь свои черты, когда являешься мне, ты или твоя маска, маска-ты, прости, если она немного не такая, это неизбежно, ведь я смотрю на мир, на тебя, сквозь решетку узкого окна, от которого не могу оторваться…
«Я думала, что все это так и должно быть, а теперь мне почему-то жаль. Это, наверно, глупо, но мне жаль, вот почему я плачу, если хочешь знать. Я тебе рассказывала про человека, с которым прожила пять лет. Да, он был самый обычный, заурядный буржуа, и связывала нас, пожалуй, только постель, ничего другого не было. Меня это угнетало. А нас считали отличной парой, ты знаешь, как это бывает, мы официально числились женихом и невестой, и в кругу наших знакомых нас никто друг без друга представить не мог. Мои родители просто онемели, когда я им сообщила, что порываю с ним. И все же я должна была так поступить.
Я с ним порвала, а он все не верил, что это всерьез, грозился жениться на другой и тут же клялся, что стоит мне только сказать одно слово… Ну нет! За свои поступки нужно отвечать. Разве не так? Но ты еще не знаешь всего: я тебе не говорила о человеке, который мне дорог. Я с ним ничем не связана: он предоставляет мне полную свободу и сам считает себя свободным, но мы с ним — единомышленники, только он делает то, на что у меня не хватает смелости. Я бы хотела вас познакомить: он — настоящий человек, живой, понимаешь, он живой, а мы все какие-то полумертвые; он же, я знаю, разделит с товарищами до конца их надежду и судьбу. Мы с тобой встретились на общем пути, верно? И это как-то объясняет, оправдывает… Ненавижу слово „извиняет“. Но хоть это и так и все должно было случиться: наша встреча и все остальное, но меня порой душат слезы: я — совершенно свободна, ему от меня ничего не нужно, кроме любви, но именно любви я сейчас не могу ему дать».
* * *Мы все боимся осечки, боимся, что не преодолеем препятствия, будь то экзамен, решающий эксперимент, спортивное соревнование. К каждой такой вехе мы приближаемся в состоянии некоего транса, вызванного крайним напряжением чувств. Через какое-то время все повторяется. И это почти постоянное напряжение оборачивается тоской. Мы влачимся по жизни, отваживаем друзей, прячем глаза от возлюбленных. И все же в решающий час мы побеждаем. Однако боязнь поражения живет у нас в крови. Это вероломное чувство неспособности, неполноценности оживает, когда, преодолев барьер и собрав шумную дань аплодисментов, мы сталкиваемся с очередной задачей, с новой ступенью совершенства, и тут же рождается опасение, что нас на это не хватит.
Но бывает хуже. Есть попытки, уже заранее обреченные на провал: попытки, продиктованные неосознанной потребностью мученичества, самоуничижения, саморазрушения. В таких случаях крах неминуем, даже если до победы остался всего один шаг. И тогда в глубине души живет тайная, но неоспоримая уверенность, что впереди — гибель.
Вот почему столь трудно отличить обычное волнение от тягостных предчувствий, когда перед вами труднопреодолимая цель.
Сохранится ли этот неврастенический страх перед возможной неудачей в обществе без жестокой конкуренции, социально более справедливом, где каждый утверждает себя не во имя победы над кем-то другим, а для того, чтобы быть полезным обществу (совместно с тем, другим)?
* * *В один, отнюдь не прекрасный день, совсем расклеившись (ноги мои одеревенели от нескончаемого холода и оттого, что все кругом, словно назло, было не таким и не так, — сколько же можно ждать перемен, просто смех, черт побери, горький смех, весь город расплылся в саркастической улыбке, ощерив золотые зубы, мигая обманчивыми огнями, уйма автомобилей, за их прокат нужно платить, а тут еще boutique[97] на углу, фрукты подорожали, — какие чудесные золотые ананасы разложены у входа, — для кого бы это?), я уже был близок к тому, чтобы с помощью алкоголя отключиться от всего, уйти в небытие на четыре, шесть, восемь часов. Но меня удержал страх перед похмельем, зеленым от тошноты и головной боли. И я отправился на художественную выставку (Дюбюфе, Дель-Пеццо и даже Раушенберг и Лихтенштейн, чьи картины были приобретены нашими музеями в качестве образцов современного искусства), а там чисто случайно (именно чисто) подцепил молоденькую немочку, немного смахивающую на красивую куклу, но стройную, высокую, гибкую, как клинок, — или, скорее даже, она меня подцепила, обнаружив сходный с моим клубок нерешенных проблем и, должно быть, необретенных радостей (а меня как раз лишили радости, не разрешив выехать в Париж): все это оказалось подходящей темой для завязавшегося разговора, подогретого затем с помощью виски у нее в номере…
А далее все происходило без спешки, но и без особого промедления: Герда была слишком опытна в таких делах, чтобы разводить сантименты или смущенно молчать, и все же на какую-то секунду она забыла о своей самоуверенности, и с губ ее сорвался трогательно-жалобный стон. Но едва мы разомкнули объятья, как снова, хоть умирай, меня охватило отвращение к этой жизни и к этой стране, где народ лишен собственной судьбы и не отваживается разрушить крепость, стоящую на дерьме, чтобы на ее месте построить новый и светлый, общий для всех дом.
Об этом, разумеется, я не мог говорить с моей немочкой: не хватает еще разглагольствовать о борьбе и солидарности, отдыхая от любовных игр. Лучше уж болтать о живописи, тем более что мы только что были на выставке. Она объявила, что не променяет одного абстракциониста на двадцать фигуративистов, и не соглашалась, что картины Виейры да Силвы[98] написаны в реалистической манере.
Славная девочка, правда, образованна, по обычаю европейской буржуазной среды, поверхностно, кругозор куцый.
У нее были премилые туалеты, и она охотно мне их демонстрировала, даже когда я попросил ее снять парик (единственное, что на ней еще оставалось), она сняла и примерила другой, не чета первому — белокурый и кудрявый (ее собственные волосы были рыжеватые, с каштановым отливом), и, разумеется, оба парика из натуральных волос, за белокурый она отдала в Париже целое состояние!
Бедняжка не подозревала тогда, какая судьба уготована этому предмету ее гордости…
Мне захотелось встретиться с Гердой снова, и я, пустившись на дьявольские ухищрения, выкроил все-таки три часа из порабощающего меня целиком рабочего дня. Я знал, что трех часов едва хватит для того, чтобы мы оба остались довольны друг другом (и довели друг друга до полного изнеможения).
Увы! Я нашел ее в ужасном расстройстве, она чуть не рыдала.
И вот что она мне поведала (перевод с ее ломаного французского, — дань ее любви к парижским витринам, — сама того не подозревая, Герда была консервативна во всем, кроме своих отношений с мужской половиной человечества: она гордилась своей молодостью, завидным здоровьем, своей личной свободой и ратовала за «объединенную Европу». «Да что это за Европа!» — протестовал я). Так вот что она рассказала: «Я познакомилась с ним в одном boîte[99] в Поррейре, с этим Попом. Такой смуглый, довольно привлекательный, но ничего особенного. Совсем мальчик, тем и хорош. Неплохо танцует. Мы катались на его „ланче“, он выжимал чуть ли не двести, потом отвез меня в отель и стал настаивать на дальнейшем. Я ему сразу сказала, что не в настроении. Ну там поцеловаться — куда ни шло, но не больше. Только этот тип или дурак, или упрям, как осел. Пристал, когда, мол, мы снова встретимся, а сам все не уходит, и я не успеваю от него отбиваться, словно у него двадцать рук. Вцепился в меня, как клещ, ну, еще бы — двадцать лет! А меня уже в сон клонит. Умоляет, чтобы я разделась. Я — ни в какую, а он свое: ведь ему только на меня полюбоваться… Ну, я, чтобы от него отделаться, разоблачилась… Вышло только хуже: он тут же на меня набросился и хотел взять силой. Это меня уже разозлило. Что, ваши мужчины не понимают, что женщина может быть не расположена и не каждый мужчина ей нужен? Твои соотечественники, видно, плохо разбираются в женщинах. Хоть один из них способен понять, что такое свободная незамужняя женщина?»