Сергей Лебедев - Предел забвения
Старики молчали, и я ушел; слова прощания уже не достигли бы их. Шлюпка, подхваченная прибрежной стремниной, поплыла быстро, дома на берегу пропали в сумерках, большое яблоко луны бросило на воду мерцающий свет, и я направил нос шлюпки по лунной дорожке.
Я плыл всю ночь; река пронесла шлюпку над мелями и омутами, над рыбьими спинами; а утром, когда с речных заливов потянулся холодный туман, я увидел остров.
Я узнал его — округлый, безвидный, надвое делящий реку; окруженный туманом, он, казалось, зародился в сгущении речных испарений и вместе с ними исчезнет, когда поднимется солнце; зеленые космы донной травы, струи течения — все стремилось к нему, все на него указывало; он поднялся из вод, как спина кита. Шлюпка ткнулась в песок, и я ступил на берег, след мой, оттиснутый в песке, тут же наполнился водой.
Остров был просто плоскостью, овалом; казалось, эту землю вырезали из середины азиатских степей, где народы кочевали, перевозя с собой свою историю, существующую лишь в памяти сказителей, историю, которую можно было развернуть и свернуть, как юрту; и тамошняя земля была целиной не только потому, что ее не касался плуг земледельца — лишь оседлость человека дает месту бытие во времени, а там, где человек никогда не задерживался, время не начиналось, и эти места, как остров, на котором я стоял, обосабливались в своем несуществовании для общей человеческой памяти.
На острове росли трава да редкие кусты карликовой березки; он весь просматривался, на нем не было ни всхолмья, ни ложбины. Если я что-то и думал найти, то теперь это было бессмысленно: то, что сначала явилось в размерности точки на карте, получило действительный масштаб, но оказалось столь же условно.
Я пошел по острову; туман развеялся, в небе возник черный коршун-падальщик; он облетел остров по кругу, потом снизился — и спикировал вниз.
Там, впереди, была черная дыра.
За сотню шагов стало видно, что это провал в земле: похоже, вода просочилась понизу, размыла грунт, и возникла воронка с неровными краями, в нее лохмотьями свешивался ягель. В этой промоине посреди плоскотины острова и был весь смысл моего путешествия; она была единственной отметиной, единственным отверстием в плывучей земле, которое эта земля не могла сравнять заподлицо, и она опасно и страшно звала к себе. Что-то произошло внутри острова, и земля отверзлась — снизу вверх.
Чем ближе я подходил, тем сильнее от промоины веяло холодом — не воображаемым холодком, возникающим от волнения, от опаски, а именно холодом. Он изгонял слабое тепло северного лета, остужал кровь, но слабел и сам, и в нем медленно оттаивали запахи-призраки, запахи-мертвецы; они плыли, гонимые волнами холода, и казалось, что я подхожу к давнему, заснеженному пепелищу.
Услышав меня, коршун вылетел из воронки; он что-то нес в клюве, не разобрать, что; он поднялся выше, тяжело набирая высоту, и стал летать широкими кругами, видя сверху то, чего не видел я: дно промоины. Черная птица чертила в воздухе ту же воронку, будто заклинала смерч или, наоборот, не могла преодолеть притяжение ямы, настигшее ее и на высоте; черная птица, коршун-падальщик, прижизненно гниющее изнутри существо, которому поэтому не страшен трупный яд, — я боялся и думать, что уносил он в клюве, что нашел он в промоине, но продолжал идти.
Я остановился, не доходя до края нескольких шагов; я уже видел стенки промоины, пласты льда вперемешку с землей, стенки были источены водой, но вечная мерзлота не таяла, а лишь оплывала, округляясь выступами, гладкими и скользкими; к краю подходить было нельзя — почва расползалась, обнажая лед, скат уходил вниз все круче, но и остаться в трех шагах, не увидев дна, тоже было невозможно: я чувствовал, что если вернусь за шестами, за веревкой, промоина закроется, пропадет, что смотреть в нее можно только таким, каким пришел, не надеясь уберечься.
Осторожно, по миллиметру передвигая подошвы, я приближался к краю; воронка, словно длящийся горловой спазм, втягивала в себя; мир был велик, она была мала, но вблизи так не казалось: ее малость была опасной малостью пасти, которая будет увеличиваться с каждой проглоченной долей, пока не вырастет в половину мира и не сожрет вторую половину. Пока же эта пасть выжидала, таилась на отдаленном и пустынном острове, набираясь сил, но коршун-падальщик уже знал, куда ему лететь.
Взгляд за край воронки я не помню; то, что я увидел, ударило не по глазам, а со скоростью света распространилось в моем теле, и тело дрогнуло от безвыходности сознания; сознание пыталось скрыться, чтобы не вмещать увиденного, но пути не было, и тогда во всем теле словно угас день; я падал в яму — и падал в темный провал внутри себя; сама почва сознания, столь привычная, столь надежная, что ее не ощущаешь, а ощущения и впечатления лишь накладываются на нее, вдруг расступилась, и под ней задышала тьма; когда закрываешь глаза, внутренний взгляд всегда улавливает какой-то свет, пусть порой и слабый, отдаленный, но тут света не было вообще: меня словно лишили внутреннего зрения, ослепили сознание, отрезали его от органов чувств, и падения на дно я уже не ощутил.
То, что было дальше, происходило не на грани яви и бреда, не в яви и бреду поочередно; я как бы оказался в двух этих состояниях одновременно; кровь из распоротой об острый ледяной заусенец руки текла на лед, она была теплой, но лед не таял, хотя должен был таять; воронка углубилась, стала подобна колодцу, окружье светлого неба отдалилось, сузилось, и в нем кружилось черное пятно — коршун. Вокруг меня лежали исклеванные трупы зверей — лис, волков, песцов, всех, кто перешел замерзшую реку, чтобы поживиться у промоины, и падал вниз; этими трупами питались птицы — единственные, кто мог спускаться в воронку и покидать ее; от холода вечной мерзлоты мясо не гнило, звери только скрючивались, их тела уменьшались в размерах, и казалось, что все это — дети, невыросшие лисенята и волчата, убитые здесь, в яме-капкане.
Мертвые звери — у одной лисы птичьими когтями был вспорот живот, из кишок вывалились непереваренные тундровые мыши, будто лиса не съела их, а вынашивала, готовясь родить, — отвлекали на себя внимание, не давая взгляду охватить воронку целиком, увидеть то, что притягивало сюда зверье. Стенки бугрились, из них торчали обгорелые бревна, бревна были и на дне — старые топляки, принесенные водой; в том, как они лежали, просматривался порядок, и я понял, что в промоине кто-то пытался устроить землянку, укрывище, а под ним разжечь костер; но, вероятно, от жара пламени стенки подтаяли, и бревна рухнули вниз — на людей.
С этой мыслью зрение мое изменилось, и в черных торфяных буграх, в ледяных наплывах я различил очертания человеческих фигур.