Инна Лесовая - Счастливый день в Италии
Но главное было даже не в юбке. В чем–то другом. Весь облик Доры… Это был облик другого мира, другого времени — чуждый и неприемлемый для Зародыша, который ощущал себя принадлежащим к изящному, утонченному веку своих родителей — пусть и знал он его большей частью по звукам. Нежное и густое шуршание складок, оборок и кружев дорогого белья, шелковистый скрип корсета, все эти шорохи, вздохи, полыхания, скольжения, присвисты хорошо сшитых платьев, тонко звенящих и постукивающих своими пуговками, крючками, украшениями, — говорили Зародышу куда больше, чем фотография, которую он прекрасно знал и всегда мог увидеть. В саду, на растопыренной Дориной ручке. На подоконнике — прислоненную к стакану…
Зародышу было так забавно наблюдать за Дориным восприятием! И в тринадцать, и в восемьдесят лет ей казалось, что это глубокая древность — годы, на которые пришлась недолгая жизнь ее отца и матери. Впрочем, чему тут удивляться, если и Зародыш, который знал куда больше, ощущал почти то же самое. Ему приходилось делать над собой усилие, чтобы принять простую данность: вовсе не сто лет разделяло двух женщин. Ту, что шла по набережной, придерживая нежной ручкой шляпку, с которой морской ветер норовил сдуть газовую пенку — и ту, которая широко ступала по другой набережной, не итальянской, но тоже очень красивой.
Дорога поднималась круто вверх. Зародыша устраивало то, что решили не брать извозчика: тряска в экипаже была одним из самых неприятных для него ощущений. Конечно, ходьба по плохо вымощенным тротуарам тоже не доставляла радости, но Зародыш знал, что скоро они свернут налево, на широкую ровную улицу. Он хорошо ориентировался. В этих местах ему был знаком и приятен голос каждого квартала. Зародыш с удовольствием слушал, как воздух стремится спокойно стечь вниз, к морю, как сырой встречный ветер лениво разворачивает его назад, рассовывает по тесным сонным дворам. Каждый дом по–приятельски здоровался с ним дыханием распахнувшейся двери или открытого окна.
Впрочем, и в незнакомых местах он не чувствовал себя затерявшимся. Уже по разноголосым сквознякам на перекрестке мгновенно определял длину и ширину квартала, высоту и массивность окружающих зданий. Достаточно было легчайшему ветерку скользнуть вдоль стены — и Зародыш уже знал все о ее форме и фактуре, как если бы прошелся по ней рукой. Тут срабатывало еще нечто, кроме слуха… Все окружающее как бы касалось его издали, чуть–чуть давило. Может быть, поэтому он предпочитал просторные, широко открытые небу улицы. И недолюбливал подъезды и арки, сжимался в комок, ощущая неустойчивость, неуравновешенность нависающих глыб. Или это страх Матери передавался ему?
Конечно, он очень зависел от настроения Матери, от малейших его перепадов. Вот и сейчас, у поворота на площадь, Мать лишь чуть замедлила шаг — а Зародыш уже понял, что она увидела кого–то, с кем не хотела бы встречаться. Это были двое мужчин и молодая женщина. Их шумная радость показалась Зародышу вполне искренней.
Дальше пошли вместе. Дама держала Мать под руку и весело рассказывала ей о какой–то своей неудаче. Один из мужчин приставал к Мики с глупыми расспросами взрослого, не знающего, о чем говорить с ребенком. «Так что же, Мики, это правда, что у тебя скоро будет братик?» — «Сестричка», — уточнил Мики, не уверенный, что это следует обсуждать с посторонним человеком. Но, помолчав, не выдержал и добавил: «Вот. Мы ей обруч уже купили» — «Отличный обруч! — искренне растрогался мужчина. — Я уверен, что ей понравится!» — «Красный — самый красивый! — оживился Мики. — Она будет спать в моей кроватке. Там пока медведи спят. А я сплю на большой кровати без сетки» — «Ну вот и прекрасно!» Тут мужчина оказался рядом с Матерью и сказал: «У вас просто эльф, а не ребенок! Я надеюсь как–нибудь написать его портрет. Вот так, как он сейчас стоит: на солнце, в кремовой матросочке. На фоне старого дома. Эти глазки в легкой тени…» — «Для такой картины, — перебила его дама, — нужен хотя бы Эдуард Манэ! А ты изуродуешь его своими углами и загогулинами!» Мужчина расхохотался, очень довольный. Чуть позади гудел мягкий голос Отца. «Нет–нет! Мне неудобно вам отказывать… любое одолжение, но не это… Вы же знаете, как я далек от политики! И от всего такого вообще…» — «Мне больше не к кому обратиться, — настаивал другой, тоже низкий голос. — Это совершенно безопасно! Буквально несколько листков… Никто и не взглянет на них! Выручайте, Яков Михалыч! Вам совершенно нечего бояться!»
Зародыш весь напрягся и дернулся — да так неловко, что Мать весело ойкнула. Как он досадовал на себя за то, что пропустил начало разговора! Не эта ли навязчивая просьба стала причиной краха их семьи? Но разобраться было уже невозможно. Да и зачем, раз все равно ничего нельзя исправить? Какая, собственно, разница, что именно погубило отца: опасная бумажка или сердечный приступ в дороге?
И все–таки… И все–таки Зародыш испытал некоторое облегчение, услышав твердый ответ: «Ничего я не боюсь, но это против всех моих принципов!»
Наконец–то они распрощались. Казалось, что на улице стало тише и покойнее, чем до этой встречи.
— Давай зайдем к синьору Виани. Уже должны быть готовы фотографии.
— Подождите здесь, я сам зайду…
Хлопнула старая, плохо пригнанная дверь. Мики подтянулся поближе к Матери. В отсутствие Отца он чувствовал себя обязанным оберегать ее от всех возможных неприятностей.
— Знаешь, что я еще придумал… — начал Мики. — То ожерелье… Помнишь, оно на балконе порвалось и потом стало коротеньким… Может, оно будет впору сестричке?
— Пожалуй.
Звонкий и легкий голос вился высоко над ними, отдельный, как птичка.
— Я дам тебе свою шкатулку, ты выберешь оттуда все бусинки, а мадам Ларок их нанизает на новую нитку.
— Я сам нанизаю, — предложил Мики. — Как раз сегодня вечером, пока вы будете в гостях, я смогу этим заняться. Мадам Ларок вденет мне нитку в иголку.
— Ну вот видишь, как хорошо. И тебе не будет скучно.
Дверь снова проскрипела.
— Очень удачные снимки! — сказал Отец. — Я заказал таких еще четыре.
— Действительно! Хорошо получилось, — отозвалась Мать. — Надо будет послать такие Фанечке и Шуре.
— Мне тоже нужна такая, — попросил Мики. — Мне тоже подари одну.
— Зачем? — удивилась Мать. — Они у нас общие, как и все остальное. Разве нет?
— Да, конечно, — согласился Мики. — Но я хочу, чтобы одна была только моя.
— Ладно, — сказала Мать удивленно. — Пусть вот эта будут твоя. Только до дома я отнесу ее в сумочке.
— Нет–нет, мама, я сам ее понесу!
— Тогда вот что, — предложил Отец. — Я тоже сделаю тебе подарок.
Он вытащил из кармана совсем новый дорогой блокнот в кожаном переплете с серебряной чайкой, врезанной в верхний угол.
— Положи сюда фотографию, и она у тебя не помнется. А потом сможешь записывать сюда разные вещи.
— Ну что это сегодня за день такой… — воскликнул дрогнувшим голоском Мики. — Счастливый…
Нет! Все–таки не было в Дориной жизни такого дня! Даже в те ее самые лучшие три года, с Бронеком. Не хватало в их любви светлого благоговения, которым был так полон весенний день в Италии. И не этого ли с тайной грустью искал и не находил в их отношениях Мики? Легкая тень разочарования мелькала порой в его взгляде, когда Бронек небрежно обнимал Дору за плечи. Или говорил что–нибудь такое… вроде: «Ты у нас, Дорка, правильная! Как сталинская конституция!» Или еще хуже: «Нет, Миша! Ну какая же Дорка балерина!»
Тут уж Мики начинал горячиться и спорить. «Да ведь ты не видел ее на сцене, Бронек! Ни разу не видел, как она танцует! Если бы комсомол не направил ее в этот дурацкий Чугуев, она уже была бы солисткой! Ты посмотри: кто больше подходит на роль Жизели — она или твоя Соколова?!» «Еще и Жизель! — хохотал Бронек. — Зачем мне видеть, как она танцует? Я вижу, как она огурец режет! как она сарафан снимает! Она у нас прелесть, красотка, но у нее нет мелодии внутри. Понимаешь, Миша, она звенит, как жестяное ведро! Она педагог, Миша, начальник, директор! А ты говоришь — Жизель!»
Мики смотрел на сестру испуганно, будто боялся, что она обидится на Бронека. А Дора и не думала обижаться. Ну, не нравилась она ему как балерина… Так ведь о себе он говорил и того хуже! И ноги у него не такие, и руки не такие, и голова слишком большая… А Дора смотрела на него и ничего этого не видела. Напротив, она находила, что все в нем необыкновенно складно и обаятельно, и совершенно не понимала, почему он ушел со сцены.
Привычка Бронека рассуждать о себе как о человеке постороннем — насмешливо, почти язвительно — нравилась Доре, и она эту привычку быстро переняла. Могла с удовольствием заявить, не щадя возвышенных чувств Мики, что–нибудь вроде: «Ой! Я ходила в балетную студию только потому, что там давали дополнительный паек!»