Инна Лесовая - Счастливый день в Италии
Кстати, о том, что она бросила балет, Дора действительно не жалела. Да, она любила музыку, праздничное сияние спектаклей, но не скучала по театру, по тягомотине репетиций — тем более по ежедневной изнурительной работе у станка. «Дора, тяни подъем! Дора, прямее спину! Дора, выше подбородок!..» Было ясно, что представляй она для театра существенную ценность, ее не отпустили бы так просто, отстояли бы. Самолюбие ее тоже не было уязвлено: стать в ее возрасте директором детского дома, пусть и небольшого… Такое случалось нечасто. Здесь она чувствовала себя уверенно и на месте. А главное — как бы ни подтрунивал над нею Бронек, Дора знала, что он всегда любуется ею. Хотя и было в его странном взгляде столько всего намешано! И восхищение, и жалость, и удивление иностранца — все–таки иностранца, все–таки немножко чужака!
Кстати, Мики пугался еще больше, когда Дора начинала посмеиваться над Бронеком. Ее смешила растерянность, в которую порой повергали Бронека самые обычные житейские обстоятельства. Вообще–то привыкший к советскому быту, он мог вдруг придти в негодование от какого–нибудь крючка, сорванного с двери уличной уборной, или от картонной подошвы, протершейся за один вечер. При этом у него появлялся акцент, и голос, вообще–то низкий, к концу каждого предложения доходил до фальцета, взвивался каким–то забавным вензельком. Дора называла это «гордые польские крендели»… Иногда она выражалась и посильнее. Бронек неизменно хохотал, а Мики искоса поглядывал на него, пытаясь понять, насколько искренен этот смех.
Бедный, бедный Мики, готовый чем угодно пожертвовать ради нее и Бронека! Но только не их обществом.
Нет–нет, ни разу Дора не подумала, что Мики стесняет их! И вряд ли замечала в себе приятное чувство свободы, которое возникало, когда они с Бронеком уходили к реке вдвоем. Или позднее, втроем, с Лизочкой.
Мики в воду никогда не заходил. Даже не спускался на пляж. Он оставался «сторожить вещи». Сидел, откинувшись на свою раздвоенную вербу, блаженно уставясь взглядом в прошлое. Дора не спешила возвращаться. Да и Бронек, пожалуй. Купались… Обсыхали прямо на песке, снова шли в воду… И только Лизонька, если была с ними, тащила назад, к Мики. Издали бросалась к нему, приникала, мокренькая, к неприютной птичьей груди. С самого рождения Лизоньки Дора готовилась прививать ей любовь к уроду–дяде, но это не понадобилось. Вид Мики был привычен ей и ничуть не смущал. Даже наоборот: когда посторонние люди от нечего делать спрашивали хорошенького ребенка: «Кого ты больше любишь: маму или папу?», Лизонька отвечала: «Мишу». И тут же обнимала его, бережно и как–то очень складно.
Доре было известно, что Мики не заразен, но что–то внутри ее опасливо напрягалось. Она бросала тайный вопросительный взгляд на Бронека, хотя знала, что тот ответит ей демонстративным спокойствием. И поскольку ничего тут нельзя было изменить, раздражалась на ребенка. «Видишь, что ты наделала? Теперь у Миши мокрая рубашка! И будет пятно!» А Мики смотрел виновато… Он–то все понимал и не осуждал ее. Как, впрочем, и в тех случаях, когда она бывала с ним действительно бестактной.
Взять хоть эти ее насмешки по поводу блокнота. Зародыш понимал, что Дора не шутила бы так, если бы Микки объяснил, откуда у него блокнот. И все–таки просто корчился от всех этих неуклюжих острот… «Что вы! Этот блокнот не для адресов! Миша носит его для солидности…» «Это Мишина мебель!» «Вам нужны лавровые листья? Попросите у Миши, у него всегда с собой…» Мики смеялся, очень добродушно, как бы нарочно показывая Бронеку, что тот чего–то здесь просто недопонимает.
Но что понимал сам Мики? Будь он о себе более высокого мнения, он догадался бы, что дело тут в элементарной ревности. Да, Дора ревновала, когда видела, как Бронек смотрит, сощурясь, на Мики, сидящего под деревом в одной из своих странных поз, с улыбкой, обращенной к невидимым горизонтам, к вечной своей Италии, воздух которой он вдохнул когда–то так глубоко, что уже не смог, не захотел выдохнуть, оставил навсегда в своем птичьем горбу, так что хватило на всю жизнь.
«Нет, ты только посмотри на него, Дорка! Откуда столько красоты в каждом движении?» — говорил Бронек с азартным восхищением, глядя, как Мики несколькими четкими рывками поднимается с земли, или как ловко взбирается по осыпающемуся склону реки, пронизанному темными волокнами корней, как широко ступает по солнечному лугу, весь в белом, похожий на аиста, ломко нагибается за цветком и протягивает его преданно семенящему рядом ребенку.
Никогда Бронек не смотрел так на Дору.
Господи, как она любила его глаза! Светло–серые, с веками, всегда припухшими, как бывает у человека после долгого сна, и при этом лишенные малейшего налета сонной мути.
Как бы рано ни проснулась Дора, она всегда обнаруживала, что муж лежит, уставясь в потолок, будто созерцает там движущиеся картины.
Собственно, эти картины преследовали его везде и постоянно. Случалось, Дора невольно оборачивалась туда, куда смотрел Бронек, и удивлялась, ничего там не обнаружив. При этом ей казалось, что, в отличие от нее, Мики способен проникать в фантазии Бронека. Может быть, потому, что лицо у Мики становилось такое же, какое она различала когда–то в темноте зрительного зала.
Конечно, ее не могло не задевать и то, что Бронек обсуждает свои замыслы не с нею, пусть даже очень посредственной балериной, а с Мики, который не имел к балету вовсе никакого отношения. Если, разумеется, не считать балетом эти ужасные санаторские танцы. С некоторых пор они стали вызывать у Бронека напряженное любопытство.
Бронек буквально вытягивал из Мики все новые и новые подробности. А Дору почти выворачивало, когда она представляла себе концерты в залах, заставленных кроватями. Закованные в гипс дети, читающие стихи, поющие хором и поодиночке — это еще ничего… Но балет… Можно ли вообразить себе что–то безумнее? Танцы под баян одними руками… Как будто из чего–то мертвого вылезло и закачалось, задергалось что–то живое…
Между тем Мики уверял, что зрелище было просто захватывающее. Одна из воспитательниц собиралась даже поставить целиком «Лебединое озеро»… Затея сорвалась только потому, что у «Одетты» началось осложнение, и ее перевели в больницу.
Мики вспоминал о санаторском «балете» как бы слегка посмеиваясь, но при этом всегда восхищался руками той девочки: «Никогда больше не видел рук таких красивых и выразительных! Действительно, лебеди! Настоящих два лебедя!»
Бронек внимательно слушал. Он лежал, вытянувшись на спине, в тени вербы. Рядом, под хрусткой, заглаженной квадратами простынкой, засыпала Лизонька. С веток падали редкие чистые капли. Лизонька вздрагивала и говорила: «Дождик!»
Пока она спала, все лежали, замерев в случайных позах, будто кем–то оброненные на краю огромного зеленого луга, и тишина стояла такая необыкновенная, что казалось — ее исполняет оркестр.
Потом что–то начинало постепенно меняться. То ли в воздухе, то ли в самой Доре. Она срывала длинную травинку и издали касалась ею тела Бронека, забавляясь тем, как он досадливо смахивает несуществующую муху.
Весь он был такой стройный, ладный. Ветер лениво перебирал темно–серебряную россыпь его волос. Эта ранняя седина так нравилась Доре, так волновала ее! Хотя она уже знала, что переезд Бронека в Россию произошел без всякой романтики. А поседел он неизвестно от чего в четырнадцать лет.
Ужасно хотелось подойти к нему, прижаться, приласкать! Но рядом был Мики, и она просто начинала хлестать Бронека травинкой, чтобы привлечь к себе его внимание. А он, занятый своими мыслями, не отзывался.
Однажды она рассердилась и спросила:
— Что, прикидываешь, как воплотить в театре идею этой сумасшедшей воспитательницы?
Бронек вскинулся и посмотрел на нее удивленно. А потом усмехнулся и сказал:
— Не так это глупо, как ты думаешь. Только ведь никто не даст.
— «Лебединое озеро»? — заинтересовался Мики.
— Нет–нет! Что–нибудь Шопена… Может быть, второй концерт…
Он напел три–четыре ноты, но Дора перебила его.
— Шопен! Шопен! Нет, что ли, других композиторов?
— Есть, конечно. Но это же так естественно! Sam jestem Polakiem i kocham Chopina*.
***************************************
* Я сам поляк и люблю Шопена — польск.
***************************************
— Ну какой же ты поляк! — пожала плечами Дора. — Мать у тебя — еврейка, отец — серб, уехал ты из Польши сто лет назад…
— Ну и что? — удивился Бронек. — У Шопена отец — француз. И с матерью его не совсем ясно. Он тоже рано уехал из Польши. И все–таки он — поляк. Он дух Польши! Я думаю, главное — это детство. Вот ты, Мики — ты кто? Итальянец?
Мики задумался как–то очень серьезно.
— Не знаю, поймешь ли ты… Я — горбун. Иногда мне кажется, что это нация. — Он помолчал и добавил со смехом. — А может быть, даже раса…