Вернер Гайдучек - Современная повесть ГДР
Еще позже мне стало понятно, что сила, раскалывавшая меня пополам и побуждавшая писать, писать, писать, была безымянная сила, а если у кого хватит научного честолюбия, чтобы подыскивать ей имя, тот неизбежно выставит себя шарлатаном и обманщиком, ибо сила эта имеет имя, да и то смутное и неопределенное, лишь для тех, кого она гнетет и кем правит, а выразить это имя словами не дано никому. Как бы то ни было, упомянутая сила всю мою жизнь шагает рядом со мной, порой как утешительница, порой как обуза, порой как крылатый конь, порой как вьючный осел, порой как рай, порой как ад.
А вот перед вами фабрика, где наряду со штапелем мы производили множество отвратительных запахов. Мы отнюдь не умышленно фабриковали зловоние, нет, оно выделялось само по себе при каком-нибудь химическом процессе, совершающемся в ходе нашей работы.
Начинаю я там как чернорабочий. Я должен отмывать из шланга чаны, где производится химический мед под названием вискоза. Это и есть моя обязанность. Чаны порой размером со старушечью каморку. Они круглые, а вискозный мед вытесняют из них с помощью сжатого воздуха, но по краям всегда что-нибудь да прилипает и становится вязким и неподатливым, и моя задача — смывать этот прилипший слой струей воды под давлением бог весть во сколько атмосфер. Шланг, с помощью которого я осуществляю эту процедуру, завершается металлическим наконечником полуметровой длины, и когда вода идет под давлением, а наконечник вырывается на свободу, он обращается в опасную змею, способную сбить человека с ног и опрокинуть. Наконечник бушует на высоте человеческого роста, но узнать точно, где именно, невозможно, потому что все залито водой, и, когда пытаешься поймать трубу, можно схлопотать наконечником по голове, а это в свою очередь дает возможность раньше, чем было бы желательно, узнать, как выглядит жизнь с обратной стороны.
Однажды шланг вырывается у меня из рук и его наконечник ударяет меня по правой голени и валит на землю. В один миг десять коллег, которые обслуживают двадцать мешалок, соскакивают с железных подмостков и прячутся в укрытие, и все, что надо делать, остается на мою долю. Нога болит так, словно по ней проехал грузовик, я с трудом встаю и передвигаюсь туда, где пляшет труба с наконечником. А пляшет она неподалеку от крана. Я жду, когда она перенесет свои танцы в какое-нибудь более подходящее место, но труба явно никуда не торопится, а коллеги бранят меня из безопасных укрытий, одни называют трусом, а другие кричат, что я хочу их убить.
Итак, вот этот самый шланг со всем сверхдавлением, которое в нем засело, я зажимаю во время работы под мышкой правой руки, через люк засовываюсь в нутро чана, чищу его стены, и присохшая вискоза отстает от них, как жесткие обои со стены. Запах, составленный из испарений сероуглерода, едкого натрия и сырой вискозной смеси, поднимается ко мне, и я вынужден его вдыхать, хочу я того или нет. Поллитра цельного молока — вот как выглядит та маска, которая призвана защищать меня от воздействия сероуглерода, но для меня с детских лет нет напитка противней, чем молоко. Я предпринимаю очередную попытку, я призываю на помощь разум, но оно не желает оставаться во мне, это молоко, не желает ни в теплом виде, ни в холодном, и я беру свой молочный паек домой, для детей и для той самой женщины, которая сейчас из кожи лезет, чтобы сделаться американкой.
Едва я вычистил один чан, меня уже ждет второй, из двадцати чанов один всегда пустой, его надо вычистить, причем без задержки, как на конвейере. Наш конвейер белого цвета, сперва это белая масса, потом белый штапель.
Возможно, я излагаю все слишком подробно и рискую, что мои читатели проскочат эту часть моего повествования, а то и вовсе перестанут читать, потому что сегодня их потчуют сплошь романами, в которых повышение производительности труда и выпуск готовой продукции суть высшие этические категории, которыми мерят героев и антигероев, и никого из читателей не волнует, добры ли эти герои, снисходительны ли, наделены ли хоть каким-никаким духовным излучением, а волнует читателей готовность героев производить продукцию и обслуживать машины. И все это — сплошь выдумки фальшивомонетчиков от литературы, которые в жизни не бывали на фабрике и не стояли за станком. Я знаю, что при такой работе без духовного запаса не обойтись, я осознал это, но свой духовный запас мне приходилось добывать из себя самого, и в случае, о котором пойдет речь, это делалось так.
Под грохот, возникающий, когда сильная струя смывает со стен ошметки вискозы, из чана появляется человек, и человек этот — мое замаскированное «я». Сероуглерод явно взбодрил мою фантазию, и я использую его как наркотик, сам того не замечая, а может, это он меня использует, поди знай. Человек, который отделяется от меня, заводит себе тринадцать черных догов и начинает их дрессировать (доги для меня в ту пору — любимая порода). Особенно в ночную смену я продумываю изрядные куски из жизни этого человека, а днем вынужден все это записать.
Как вам уже известно, я жил тогда в убогой дыре, в квартале асоциальных элементов, на окраине Гроттенштадта. Каждый город непременно располагает такой слободкой на два-три дома, где ютятся самые бедные жители, даже в деревнях они и то есть.
Пролетарии, как нам издревле проповедуют, бывают разные — бывают добропорядочные, а бывают асоциальные, и вот, с точки зрения добропорядочных, я был самый что ни на есть асоциальный, и они говорили про меня: неужто он не может стать малость похозяйственней и вести себя как и следует человеку в его положении? Почему он не может оторвать задницу от табуретки, все пишет, все пишет, как будто человек, опустившийся может вновь подняться, если будет сидеть и марать дорогую бумагу, словно он писарь какой или может стать писарем? Неужто он не может в свободное время малость подзаработать сверх жалованья? Во время бракоразводного процесса меня назвали сумасшедшим. Он все писал, и писал, и писал, а то, что он писал, и даром никому не было нужно. Думаю, нет надобности говорить, кто именно так обо мне отзывался.
Впрочем, и о ней пролетарии из самодовольных отзывались следующим образом: А ей что, непременно надо сидеть дома и тетешкаться с парнем? Неуж она не может подработать уборщицей? Нет и нет, этого она не могла. Она выучилась на продавщицу скобяных товаров и посуды, а когда я с ней познакомился, она вдобавок была дивой в любительском театре и заменила свое имя Аманда на сценическое Эме. Я не корил ее за то, что она не желает ходить по людям убираться. Я ее некоторым образом любил, если воспользоваться интеллигентской терминологией. Ни разу еще не доводилось мне услышать выражение, которое неопровержимей свидетельствовало бы о том, что человек принадлежит к касте псевдоинтеллигентов, чем это некоторым образом.
Мы живем в похожем на барак домишке с односкатной крышей. Задней стеной домик прилепился к склону горы и высасывает влагу из этого склона, и, хотя я подкрашиваю стены снова и снова, все равно комнаты у нас полосатые от сырости, а зимой они покрыты серебряными обоями мороза.
Из маленького тамбура можно попасть в кухню, и керосинка, которая там стоит, — это единственный источник тепла на всю квартиру, а кухонный стол — это наш единственный стол.
Каморку за кухней я называю комнатой отдыха. Назвать ее спальней нельзя, как пояснила одна самодовольная соседка. Спален без тумбочек не бывает. А мы, обставляя спальню, тумбочек покупать не стали, потому что моей жене понадобился туалетный столик. Нельзя сказать, чтоб этот столик был совсем уж ни к чему. Одним боком он огораживает наш скудный запас белья, другим — мою библиотеку, которая, если выразиться на журналистский манер, насчитывает более двадцати томов.
Третье помещение мы использовать не можем, у нас нет для него обстановки, впрочем, оно дает нам возможность объяснять самодовольным пролетариям, почему оно пустует. В этом третьем помещении две сырые стены, ну и, короче, нам легче так скрывать за словами свою бедность, потому что вокруг бедняцкой слободки живут люди богатые, как и положено быть в Великой Германии. Арийцам, которые нами правят, не по душе, если кто-нибудь дерзко уклоняется от приобщения к великогерманскому богатству.
Бывший мой одноклассник, сын почтальона, с которым я несколько лет провел вместе в гимназии, принимает решение навестить меня по старой дружбе. Я пытаюсь, как умею, отговорить его, и письма, которые я пишу по этому поводу, напоминают угрозу: Я даже не знаю, куда тебя уложить на ночь, пишу я.
Ты, верно, помнишь, я человек неприхотливый, меня устроит любая постель, пишет он в ответ. Никаких отговорок я больше придумать не могу. Карле, мой одноклассник, не только неприхотливый человек, он еще и росточком невелик, — словом, не великогерманец, зато представитель Великой Германии, он уже лейтенант и стоит на пороге грандиозного события — на пороге производства в обер-лейтенанты, — и моей жене и мне предстоит высокое наслаждение — лицезреть его в лейтенантской форме.