Вернер Гайдучек - Современная повесть ГДР
Когда, сидя за машинкой, я набрасываю на себя бракованное пальто дедушки, я высиживаю на полчаса больше. Потом я вспоминаю, что в нашей деревне среди вересковой пустоши у меня еще вроде бы осталась куртка. В свое время мать сшила мне ее по выкройке из «Модного журнала Фобаха для немецкой семьи». Когда я был в шестом классе, куртки считались последним криком моды. Мать даже пришила к ней воротник из шкурок двух серебристых кроликов собственного завода. Речь шла о потомках серебристых кроликов старого почтальона Андерса из Гродока, Андерс давно умер, но воротник куртки и серебристые кролики — вот два предмета, которые уводят мои мысли вспять и заставляют меня думать о нем, хоть он давно уже умер.
Когда в деревне мне довелось впервые надеть эту куртку, по словам дедушки, я стал похож на сына Вендланда, нашего помещика. Интересно, на кого я похож теперь.
Итак, я прошу выслать мне куртку. Воротник превратился в моль, моль улетела, остатки я спарываю, а куртку поддеваю под пальто, после чего могу сидеть за машинкой до полного окоченения еще на полчаса больше.
Человек, которым я сейчас занят, успел тем временем выдрессировать тринадцать своих догов. Они умеют делать все, что полагается делать в цирке лошадям. Я надеваю на них роскошную сбрую, не прилагая к этому чрезмерной фантазии, поскольку могу описывать морозное сверкание моих стен. Одним словом, все имеет свою хорошую сторону.
Я очень выкладываюсь, работая над романом, выкладываюсь, сколько хватает сил, пока я пишу, наступает весна, за весной лето, теперь я могу экономить время, которое уходило прежде на оттаивание, и, сам того не желая, становлюсь вполне приемлемым соседом для породы самодовольных пролетариев, поскольку беру на конец недели почасовую работу в одном садоводстве, чтобы подзаработать денег на билеты в кино для моей жены и таким путем поддерживать в ней хорошее расположение духа, ведь, когда я пишу, я для нее все равно что в отъезде, и она сидит на кухне, будто жена моряка, и ждет моего возвращения. Короче, я просто обязан как-то вознаградить ее за это ожидание, и я вознаграждаю, всего лучше — билетами в кино, ибо она верит в кино и упорно ждет, что такое же счастье, как то, которое разыгрывают перед ней киногерои, однажды придет и к ней и что при своей красоте она просто заслужила его. Я же в ее отсутствие наслаждаюсь возможностью писать, и никакие волны беспокойства и недовольства не проникают ко мне сквозь стены.
Как-то днем я возвращаюсь после первой смены, а навстречу мне выходит собака боксер. Собака больна, и я лечу ее в дровяном сарае, но потом моя жена продает ее за хорошие деньги, потому что вбила себе в голову мысль когда-нибудь отправиться в путешествие, как это принято у состоятельных людей, иными словами, съездить на Варту, к родственникам.
Потом я тайно устраиваю в дровяном сарае питомник, чтобы выращивать там на продажу подопытных кроликов и тем самым хоть немножко улучшить свое финансовое положение, но жена с перепугу уведомляет квартирохозяина, и мне приходится всех их поубивать и выбросить в реку.
Чтобы отвлечь внимание сына от рева и ударов, которые доносятся к нам с бойни, я решаю купить ему волнистого попугайчика. Коллега, который их разводит, предложил мне одного много ниже цены. Я раздумываю, удастся ли мне отложить деньги также на клетку и на корм, и прихожу к выводу, что не удастся. Но какая радость — у нас на кухне заводится певчая птичка, которая сама себя кормит и вдобавок совершенно задаром, то есть сверчок. Норкой ему служит дыра за плинтусом у керосинки, там, перед входом в свою норку, он сидит и распевает. Слушай! Слушай! — говорит наш мальчик и сидит очень тихо и учится слушать. Наша птичка-певунья, наш сверчок, преданный нам, он все распевает, и мне уже мнится, будто сама богиня романистов ради меня сунула его за плинтус. Да почему бы такой богине и не существовать на самом деле?
Но супругу мою пение сверчка по временам раздражает, особенно если она сама напевает мелодии, которые приносит домой после очередного похода в кино, и лязгом кочерги она загоняет нашу земляную птичку обратно в норку.
Мне хочется думать, что хоть самую малость из песен сверчка вобрал в себя мой роман. Я мог бы даже проверить, так ли это. Роман лежит в моем архиве, но времени у меня нет, надо писать дальше. Писать сейчас, писать всегда.
Работая над последней главой романа, я уже не жил с той женщиной, которая сейчас предпринимает рискованную попытку стать американкой. Я переехал в другой городок, хотя работал по-прежнему на той самой фабрике химического волокна, о которой я вам уже рассказывал.
Свой роман с сенсационным названием Тринадцать догов я в то время никому не предлагал. От этого поступка меня удержал один человек, индус по национальности, фамилия у него была Тагор, а имя его мой полусорбский язык выговаривал лишь с большим трудом: Рабиндранат. Ударение я делаю на последнем слоге, а попалось оно мне первый раз на глаза в тогдашней газете «Берлинер моргенпост». Я учился в гимназии в Гродке, и мы лишь косвенно принимали участие в том, чем они там занимаются, в Берлине. Чтобы съездить и посмотреть собственными глазами, у меня не было денег. Между прочим, теперь я нахожусь точно в таком же положении, с помощью телевизора я могу заглядывать через стену, в западную часть Берлина, а телевизор для меня все равно что тогдашняя «Берлинер моргенпост». Чтобы съездить и посмотреть, у меня нет не только денег, но и высочайшего разрешения. Коль скоро жизнь высадила меня в этой Германии, я никогда не предпринимал сколько-нибудь серьезных попыток сдвинуться с места и выбраться за пределы моей малой родины. У меня и охоты-то никогда не было. Видно, этот клочок Центральной Европы принадлежит мне, а я принадлежу ему. Видно, я нужен ему, а он нужен мне, и чем старше я становлюсь, тем больше в этом убеждаюсь.
В те времена Тагор с длинной бородой и длинными волосами, в просторном индийском одеянии смиренно ходил по Берлину, насколько я мог узнать из газет от доброжелательных и недоброжелательных корреспондентов. Я все еще не знал, правильно ли произношу его имя с ударением на последнем слоге. Ни один человек в нашем городке не мог мне это сказать, а так называемое радиовещание еще только делало первые шаги. Зато сегодня я в одну минуту могу узнать, как произносится имя того киноактера, который пришел к власти в Америке.
И книги Тагора мне в мои гимназические годы тоже не попадались. Журналисты утверждают, что он мудрый, мудрый-премудрый, но ведь некоторые журналисты способны сказать и про организаторов массовых убийств, что они очень мудрые, — словом, журналисты добросовестно делают то, что от них требуют. (Я ведь и сам был журналистом.) Впрочем, с Тагором им посчастливилось. Потому что впоследствии не всплыло ничего, опровергающего их утверждения. Тагор и в самом деле мудрец. К тому времени, когда я наконец раздобыл первую книгу Тагора, которая так и называлась «Жизненная мудрость», а ее первая глава носила заголовок «Что такое искусство», я как раз успел завершить свой второй роман, ну, тот, про человека с тринадцатью догами. И вот я начал читать эту главу, про искусство, и понял, что мне предстоит сделаться не просто художником, но художником слова, и ни на йоту меньше. Как мне кажется, я впервые хоть что-то понял в требованиях искусства. Но одно дело понять, прийти к осознанию, а другое — осуществить на практике.
Впрочем, когда после очередной неудачной попытки я начинаю сомневаться в том, что хоть когда-нибудь добьюсь успеха, на следующий же день ветер мира выдувает из меня сомнения, и я снова верю, что добьюсь своего, и утешаю себя мыслью, что накапливаю писательский опыт, который оседает во мне, чтобы там в укромном уголке, без оглядки на мои мысли, превращаться в инстинкты. Кстати, это именно тот уголок у меня внутри, где хранятся и впечатления моего беззаботного детства.
Я перечитал свой роман о догах только после большой войны, и мне сделалось стыдно за него, в отличие от тех чувств, которые я испытываю сегодня. Так отступник стыдится прежней веры, стыдится ошибок, якобы совершенных во имя ее, и я, устыдясь первой пробы своего пера, был такой вот отступник. Я обратился в политическую веру и стал неверным и неуверенным в деле искусства, мне еще только предстояло заново стать человеком, который не только не стыдится своего прошлого, но и восхищается им, восхищается всем на свете.
Когда я писал роман о догах, не существовало проблемы, которая заставляла бы меня писать, чтобы таким путем справиться с ней. Кроме того, в нем не было истинной поэзии, а была лишь составленная из напыщенных слов лжепоэзия; короче, он был написан по тому же рецепту, что и романы с продолжением, публикуемые в ежедневных газетах. Это был роман, который можно продать и заработать на продаже. Он должен был помочь мне и моей семье выбраться из нищеты, он должен был завоевать для меня хоть каплю уважения и внимания среди соседей, считавших меня при активном содействии моей жены никудышным человеком и никудышным семьянином. Чтоб они — так я себе это представлял — сказали обо мне: «А он вроде не совсем безрукий! Кто бы мог поверить, оказывается, и на искусстве тоже можно заработать».