Стефани Цвейг - Нигде в Африке
Отворив дверь, она увидела Овуора. Он стоял в кухне, низко склонив голову, и, как показалось Йеттель, не замечал ничего вокруг себя, только несколько раз тихо произнес «бвана», как будто долго говорил сам с собой. Шторы в комнате были задернуты. В спертом воздухе, при слабом освещении, малочисленная мебель походила на пни деревьев посреди голой пустоши. Вальтер с Региной сидели, обнявшись, на диване, оба очень бледные и с красными глазами, как двое заблудившихся детей.
Йеттель так испугалась, что боялась заговорить с ними. Ее взгляд остановился. Она заметила, что мерзнет. И в то же время поняла, что холод, по которому она так скучала, колол ее кожу, словно иголками.
— Папа все это время знал, — всхлипнула Регина, но ее громкое рыдание тотчас перешло в тихий плач.
— Замолчи. Ты обещала молчать. Маму нельзя волновать. С этим можно подождать, пока не появится ребенок.
— Что случилось? — спросила Йеттель.
Ее голос не дрожал, и, хотя ей было стыдно непонятно за что, она почувствовала себя гораздо сильнее, чем в последние недели. Она даже наклонилась к собаке, не почувствовав болей в спине. И положила руку на сердце, но не почувствовала его биения. Она хотела было повторить свой вопрос, но тут увидела, как Вальтер поспешно и очень неловко пытается спрятать в карман брюк листок бумаги.
— Письмо от Грешека? — спросила она без особой надежды.
— Да, — солгал Вальтер.
— Нет, — закричала Регина, — нет.
И тут Овуор заставил свой язык сказать правду. Прислонившись к стене, он произнес:
— Отец бваны умер. И его сестра тоже.
— Что случилось? Что все это значит?
— Овуор все сказал. Я только с ним поделился.
— Когда ты узнал?
— Письмо пришло через несколько дней после грешековского. Мне выдали его в кампусе. Я был так рад, что его просматривала военная цензура, потому что оно пришло из России, и мне не нужно было вам о нем рассказывать. Я не плакал. До сегодняшнего дня. И надо же, именно сегодня Регина меня застукала. Я ей прочитал. Не хотел, но она от меня не отставала. Господи, мне так стыдно перед ребенком.
— Дай сюда, — тихо сказала Йеттель. — Я тоже должна знать.
Она подошла к окну, развернула пожелтевший листок и, увидев печатные буквы, попыталась сначала прочитать фамилию и адрес отправителя.
— Где это, Тарнополь?[87] — спросила она, но ответа ждать не стала. Ей казалось, что она еще может избежать того ужаса, который надвигался на нее, если не даст себе времени осознать происходящее.
Слова «уважаемый господин доктор Редлих» она прочитала еще вслух, потом ее голос исчез в забытье молчания, и она в бессилии, от которого содрогнулась, поняла, что не смеет больше ожидать пощады от своих глаз.
«Я был до войны учителем немецкого языка в Тарнополе, — читала Йеттель, — и сегодня, выполняя печальную обязанность, сообщаю Вам о смерти Вашего отца и Вашей сестры. Я хорошо знал Макса Редлиха. Он доверял мне, потому что мог говорить со мной по-немецки. Я пытался помочь ему, насколько это было в моей власти. За неделю до своей смерти он дал мне Ваш адрес. Тогда я понял, что он хотел, чтобы я написал Вам, если с ним что-то случится.
Ваши отец и сестра, после многих опасностей и лишений, добрались до Тарнополя. В первое время немецкой оккупации для него и Лизель еще оставалась надежда. Они могли прятаться в подвале школы и хотели при первой возможности пробираться дальше, в Советский Союз. Потом, 17 ноября 1942 года, два эсэсовца убили Вашего отца на улице. Он умер сразу, без мучений.
Лизель забрали из школы месяц спустя и отправили в Бельзек. Мы больше ничем не могли помочь ей и ничего о ней не слышали. Это был третий транспорт в Бельзек. Из отправленных никто не вернулся. Не знаю, известно ли Вам, что Лизель по пути в Тарнополь вышла замуж за одного чеха. Эрвин Швайгер был водителем грузовика, и его забрали в русскую армию. Так ему пришлось оставить Ваших отца и сестру на произвол судьбы.
Ваш отец очень гордился Вами и много о Вас рассказывал. Последнее письмо, пришедшее от Вас, он всегда носил в нагрудном кармане. Как часто мы перечитывали его, представляя, как хорошо и безопасно живется Вам и Вашей семье на ферме. Господин Редлих был мужественным человеком и до конца верил, что Господь даст вам увидеться. Царствие ему небесное. Мне стыдно за всех людей, что я должен писать Вам такое письмо, но я знаю, Ваша религия требует, чтобы сын помолился за отца в день смерти. Большинству ваших собратьев по вере это не удастся. Если бы я только знал, что это будет для Вас утешением, что Вы можете сделать все по правилам, мне было бы легче выполнить свой долг.
Ваш отец всегда говорил, что у Вас доброе сердце. Пусть Господь сохранит Вас таким. Не пишите мне в Тарнополь. Письма из заграницы приносят здесь сложности. Я буду молиться за Вас и Вашу семью».
Ожидая, когда из глаз брызнут освобождающие слезы, Йеттель аккуратно сложила письмо. Но ее глаза остались сухими. Ее обескуражило, что она не может ни кричать, ни даже говорить. Ей показалось, что она животное, которое может только чувствовать физическую боль. Она смущенно уселась между Вальтером и Региной, расправив свой пропитанный потом халат. Потом сделала небольшое движение, будто хотела погладить обоих, но не смогла поднять руку и только погладила свой живот.
Йеттель спрашивала себя, не грех ли это, дарить жизнь ребенку, который через несколько лет спросит о своих бабушке и дедушке. Посмотрев на Вальтера, она поняла, что он почувствовал ее протест, потому что покачал головой. Его беспомощное утешение все же поддержало ее, потому что она сказала, и голос ее не ослаб от горя:
— Пусть родится мальчик, теперь у нас есть для него имя.
18
В ночь на 6 марта 1946 года многие измученные обитатели «Хоув-Корта» так и не нашли покоя, который они во время необычайной жары защищали с еще большей страстью, чем личное имущество. В большинстве комнат, встречая рассвет, горели лампы; младенцы еще до полуночи потребовали нянь и бутылочки; слуги потеряли всякое понятие о правах, обязанностях и порядке и поставили воду для утреннего чая еще до первого щебета птиц; собаки лаяли на луну, тени, засохшие деревья и гневных людей. Злобно хрипя, они начали такую междоусобицу, которая неизбежно приводила к беспощадной борьбе между их хозяевами; по радио гремели шлягеры, как в те времена, когда закончилась война в Европе; даже почти глухая мисс Джонс появилась в ночной рубашке перед закрытым бюро администрации, чтобы пожаловаться на беспокоящий ее шум.
Овуор, оставшийся с мемсахиб кидого, не шел ни есть, ни к молодой жене, которую вызвал неделю назад из Кисуму, в свою квартиру. Через три часа после захода солнца он выбил все одеяла и матрацы, вычистил щеткой деревянные полы и собаку и, наконец, привел в порядок свои ногти пилочкой мемсахиб, чего бы она ему никогда не разрешила, если бы была дома.