Антонио Муньос Молина - Польский всадник
«Консуэло» и села выпить кока-колы на табурете у окна. Оглушительно прозвенел звонок, и из школы повалили группы учеников с книгами, папками и спортивными сумками. Потом появились учителя, прощавшиеся у выхода и расходившиеся с усталым видом по тротуару, но Хосе Мануэля Надя не увидела – наверное, в тот день у него не было занятий. В окнах школы один за другим погасли огни, педель закрыл дверь и ушел, положив в карман пальто большую связку ключей. Несколько раз Наде казалось, что она видит машину Праксиса, но она не могла быть уверена в этом, потому что в городе часто попадались автомобили этой модели и такого же цвета. Внезапно встретив в то утро Хосе Мануэля, Надя взволновалась гораздо больше, чем могла ожидать. Она обнаружила, что не помнила с точностью его лица и звука голоса, ей было приятно снова видеть его большие нервные руки, лежащие на руле, и чувствовать запах вельвета, черного табака и синтетической обивки внутри машины. Конечно же, она оставалась, как и в прошлый раз, скорее равнодушной, но в то утро уже с большей непринужденностью устроилась на сиденье и не думала, что нужно как можно скорее вернуться домой, чтобы готовить обед. Они оставили позади последние многоквартирные дома, бассейн, каменные ограды иезуитского колледжа и бензоколонку; внезапно Хосе Мануэль сбавил скорость, свернул с дороги и остановил машину среди деревьев. Он заглушил мотор и повернулся к Наде, облокотившись на руль: она была уверена, что Праксис собирается что-то рассказать ей, открыть какую-то тайну – причину, по которой не побрился и не переоделся в то утро. Хосе Мануэль зажег сигарету, и Наде показалось, что его рука дрожала.
– Я хочу попросить тебя об услуге. Мне не следовало бы этого делать, но я всю ночь ломал голову и не нашел другого выхода. Мне больше не к кому обратиться, кроме тебя. Не знаю, как тебе объяснить, но, кажется, я в опасности. Тебе, наверное, трудно это понять, ведь ты никогда не жила в Испании, а в твоей стране, как говорил Черчилль, если кто-то звонит в дверь в пять часов утра – это молочник. Утверждение достаточно спорное, но тем не менее. Дело в том, что вчера вечером, когда я возвращался домой – довольно поздно, потому что мне должны были кое-что передать в пригороде, – я увидел перед своим крыльцом одного из двух агентов тайной полиции города. При других обстоятельствах я бы не стал скрываться: я поставлен на учет в полицейском участке, они меня знают, следят за мной время от времени – и не более того. В худшем случае они могут обыскать меня и арестовать на несколько дней. Но вчера было другое дело. Документы, которые я везу в машине, в этой картонной коробке, имеют чрезвычайную важность. Из соображений безопасности я не могу вернуть их тем людям, которые мне их передали, или рисковать, чтобы полиция изъяла их у меня. Так что представь себе, какую ночь я провел: я скрывался здесь и не спал даже четверти часа, скрючившись на заднем сиденье и дрожа от холода. Я хотел сжечь бумаги, но это была бы катастрофа. Услуга, о которой я прошу тебя, очень простая: я не обратился бы к тебе, понимая, что навлеку на тебя опасность. Тебя в Махине никто не знает, и вряд ли многие помнят, что видели нас вместе. Спрячь коробку у себя дома на несколько дней. Я помню, ты говорила, что за садом у вас есть сухой резервуар. Спрячь коробку там, так чтобы ее не увидел твой отец. Когда опасность пройдет, я тебе сообщу. Идет? Или, как говорите вы: о'кей?
Он рассмеялся – принужденно, любезно и педагогично, как делал это, объясняя нам идеологические ловушки буржуазной литературы.
– Письмо как «праксис», – говорил он.
И Павон Пачеко добавлял палочку к ряду, где учитывал, сколько раз Праксис повторял это слово. Надя согласилась, взволнованная сознанием опасности и близостью этого человека, курившего и улыбавшегося ей. Он рисковал своей жизнью и так полагался на нее, что открыл ей свой секрет, отныне предав себя в ее руки, связав со своей участью подпольного борца и изгнанника; и это случилось не в темной комнате, глубокой ночью, а при белом свете, прозрачным зимним утром. Надя представляла, что ее арестуют, но она не выдаст его; Хосе Мануэль отправит ее в поездку с чемоданом, набитым
запрещенными документами, а потом она придет навестить его в тюрьму, и он встретит ее с рассеченной бровью, небритый, с фиолетовыми кровоподтеками от побоев. Они вернулись в город, и Надя уже по-другому смотрела на улицы и лица людей, чувствуя угрозу в обыденном спокойствии жизни, в автомобилях, отражавшихся в зеркале заднего вида, в водителях, останавливавшихся рядом с ними на светофоре и бросавших на них мимолетные взгляды с другой стороны окон. Они вышли из машины неподалеку от ее квартала, на пустыре рядом с разрушенной каменной оградой. Хосе Мануэль положил коробку в большой пластиковый пакет и сказал Наде, чтобы она не теряла спокойствия, не пыталась связаться с ним и не подходила к школе. Ее удивило, что коробка была почти невесома; она вытащила с заднего сиденья свою сумку с покупками и, взяв ее в другую руку, остановилась перед Хосе Мануэлем, улыбаясь, не зная, что сказать, воображая, что в подобной ситуации необходимо суровое прощание. Он резко захлопнул багажник и заднюю дверцу, огляделся вокруг, с растрепавшимися от ветра волосами, высокий и почти героичный на этом голом пустыре, изрытом экскаваторами. Праксис посмотрел на часы – казалось, он тотчас сядет за руль, но он подошел к Наде, положил ей руки на плечи с вдохновенным и гордым видом, привлек к себе, поглаживая правой рукой ее затылок и проводя кончиками пальцев у корней волос. Надя не сопротивлялась, но и не тянулась к нему, чувствуя его близкое и горячее дыхание в холодном декабрьском воздухе. Хосе Мануэль наклонил голову набок и неловко поцеловал ее – жадно и торопливо, двигая языком меж ее раскрытых губ. Потом он отстранился и посмотрел на Надю, будто раскаиваясь, словно придя в замешательство оттого, что не был отвергнут или получил в ответ более быстрый и умелый поцелуй, чем его собственный. Он сел за руль, завел мотор и, развернув машину в противоположную сторону, на прощание помахал ей из окна левой рукой.
Я лежу рядом с Надей, и мне больно оттого, что она целовала его, как будто я видел это собственными глазами. Я слушаю, смежив веки, и вижу, как она идет, повернувшись спиной ко мне, по безлюдным улицам квартала Кармен, с прямыми длинными волосами, падающими на плечи ее кожаной куртки. В каждой руке она несет по сумке, сжимая их ручки до боли в суставах, не оборачиваясь ко мне, все еще чувствуя во рту вкус мужского поцелуя. На ее лице безмятежное и одновременно настороженное выражение – может быть, то же, какое я увижу на нем через много лет. Надя ставит сумки на землю, ищет ключи и открывает калитку: теперь ее сердце начинает биться сильнее, она боится, что отец спросит о картонной коробке и она не сможет быстро придумать объяснение. Она ступает каблуками своих ковбойских сапог по гравию сада и сухим листьям, взвихренным разбежавшимися бездомными кошками, гревшимися на солнышке. Надя не видит отца через окно столовой и надеется, что его нет дома, но не хочет рисковать: она оставляет сумку с покупками на ступеньках у входа и, взяв пакет, обходит дом вплотную к стене. Открыв невыносимо скрипящий люк резервуара, она вздрагивает от шума за спиной и, обернувшись, видит бездомную кошку, которая, зашипев, убегает. Надя прячет пакет так, чтобы он не был заметен снаружи, запирает задвижку и висячий замок, возвращается к входной двери и, войдя в прихожую, зовет отца по-английски:
– Daddy!
Именно в тот момент она осознает, что это обращение слишком инфантильно, но еще не знает, что никогда больше не произнесет его. Отец не отзывается, и его пальто нет на вешалке в прихожей. Надя смотрит на гравюру всадника и впервые замечает, что он тоже похож на человека, хранящего тайну. Когда через час отец вернулся, она уже почти приготовила обед и сухой мартини для него. Однако с того момента в обыденных поступках их совместной жизни, нежных поцелуях в щеку при встрече и прощании, заботливости, с какой Надя готовила отцу коктейль, подавала еду и убирала с маленького столика с лампой полную окурков пепельницу, заронилось зерно притворства, неверности и скрытности. Оба интуитивно чувствовали это, но впервые решились открыться друг другу лишь много лет спустя. В доме был телефон, звонивший только когда кто-нибудь ошибался номером, и Надя, до того дня не замечавшая его существования, теперь смотрела на него, будто предчувствуя неизбежность внезапного звонка. Она думала о картонной коробке, спрятанной в резервуаре, и вспоминала убийц из детективов, живущих в страхе, что труп их жертвы будет обнаружен. По ночам Надя не могла заснуть – даже когда слышала, что вернулся отец. Она ворочалась в темноте, измученная жаром одеял, зажигала лампу, неохотно открывала книгу и сразу же закрывала ее, чувствуя искушение пройти потихоньку в заднюю часть сада и осмотреть при свете фонаря содержимое коробки. Оно представлялось ей чудесным и ужасным, охраняемым смертельным проклятием, как сокровища из сказок Кальехи, которые читал ей отец в Америке. Иногда она чувствовала во рту вкус мужского поцелуя, не похожий на те, что оставляли на губах целовавшие ее мальчики; этот вкус, намного более резкий, таил в себе страсть и опасность, силу, говорящую о желании. Однажды утром она не смогла удержаться от искушения подойти к школе и перед молчаливым зданием с запертыми дверьми поняла, что начались рождественские каникулы. По вечерам на улице Нуэва загорались гирлянды лампочек, на площади Генерала Ордуньи стояла елка, освещенная и украшенная большими шарами с металлическим блеском, а над балконами полицейского участка висела мигающая надпись цветов национального флага. В тумане ледяных сумерек возвращались в город сборщики оливок, «лендроверы» и тракторы с облепленными грязью колесами, запряженные цугом мулы, везшие вересковые прутья и мешки с оливками. В конце декабря город пропитывал запах жесткой мешковины, промокшей теплой одежды и оливок, раздавленных большими коническими камнями на маслобойнях, открытых до поздней ночи. Там горели прожектора, освещавшие горы оливок среди непрерывного гула хриплых мужских голосов, ржания вьючных животных и рева моторов «лендроверов». Гуляя по окраинным улицам города и вспоминая утро, когда она была на рынке с Праксисом, Надя встречала сборщиков оливок, возвращавшихся из садов в старой, запачканной одежде, с усталостью на лицах – возможно, среди них был и я.