Э. М. Хоумс - Да будем мы прощены
– Тебе принести что-нибудь? – обрываю его я.
– Шоколадного печенья.
Я иду по рядам кафетерия, огибая дымящиеся подносы овощей, фаршированных раковин, мясных рулетов, холодных сандвичей на заказ, пицц, пончиков, каш, я обхожу весь ряд и остаюсь с пустым подносом. Обхожу снова, беру томатный рисовый суп, пакет крекеров «Голдфиш» и пакет молока.
Когда я разрываю пакет, оранжевые крекеры разлетаются по всему столу и на пол возле стола. Я собираю, что удается. Они не такие, как я помню: не могу точно сказать, это вообще «Голдфиш» или какие-то стокалориевые – они поменьше, более плоские и у них выражения лиц. Они плавают на боку, глядя на меня одним глазом с идиотской ухмылкой.
Я ем, вспоминая «червяка» в китайской еде, о том, как человек из забегаловки возле моего дома произносит «томатный лис». Я ем, представляя себе этот суп на маминой плите. На супе, пока его варили, образовывалась корка, и мне всегда доставался этот жилистый узел, а я всегда воображал, что это действительно кровь.
Я съедаю суп, представляя себе, что это кровь, что я переливаю ее себе, пока Джейн в операционной делают «краниотомию и эвакуацию» – эти слова они употребили. Я представляю себе нержавеющий хирургический отсос, извлекающий фаянс и кость. Представляю, как Джейн выходит оттуда со стальными пластинами, словно с листами брони, и должна теперь круглые сутки носить футбольный шлем.
Она вообще поняла, что случилось? Проснулась ли она с мыслью: «Этого не может быть, это дурной сон», – а потом, когда все кончилось, была ли у нее сокрушительная головная боль? Она успела подумать: «Что же у меня за воронье гнездо вместо волос?»
Она в операционной, мое пролитое семя гуляет в ней, плавает бешено туда-сюда – мы делали это без защиты не реже, чем с защитой. А обнаружат меня, что я там плаваю? Мне самому-то адвокат нужен?
Суп меня согревает, и я вспоминаю, что со вчерашнего вечера ничего не ел. Проходит человек с подбитыми глазами, держа в руке поднос с ленчем, и я вспоминаю, как отец однажды вырубил моего брата, послал в нокаут без особой на то причины. «Не забывай, кто тут главный».
Я думаю о Джордже. Зазубрина на сухой штукатурке, когда он «случайно» поскользнулся. Внезапно вылетевшая из руки чашка, разлетевшаяся о стенку. Я вспоминаю рассказ Джейн – как однажды в воскресенье ехали завтракать, и Джордж, сдавая задом, зацепил мусорную урну. Он так рассвирепел, что стал ездить по ней туда и обратно, дергая передачи спереди назад и обратно, и детей швыряло по всей машине, пока Эшли не вырвало. Такие вспышки против неодушевленных предметов – значат ли они, что ты когда-нибудь убьешь жену? Это и правда так страшно?
В мужском туалете больницы я мою руки и смотрю в зеркало. И вижу там не столько себя, сколько своего отца. Когда он появился? Мыла нет, я втираю в кожу лица дезинфектор для рук, и лицо горит. Чуть не захлебываюсь, отмывая его под краном.
С лица капает, рубашка мокрая, а полотенца в держателе нет. Ожидая, пока вода высохнет, я ключом от машины царапаю имя Джейн на шлакоблоке стены.
Меня чуть не залавливает какой-то больничный служитель, но я предупреждаю его атакой:
– Почему бумажных полотенец нет?
– Мы их больше не используем. Экология.
– Но у меня же лицо мокрое!
– Попробуйте туалетной бумагой.
Я так и делаю, и она застревает в щетине на подбородке. Как будто я пробежал сквозь метель из туалетной бумаги.
В понедельник к вечеру Джейн выносят из хирургии. Выносят в коридор, подключенную к большому механическому вентилятору, голова завернута, как у мумии, глаза в кровоподтеках. Лицо, как котлета. Из-под одеяла тянется шланг к пакету для приема мочи в ногах кровати.
Я ее сегодня ночью туда целовал. Она сказала, что никто ей еще такого не делал, и я ее еще целовал, глубоко. Взасос целовал, туда. И языком работал. Никто никогда этого не узнает.
Себе я говорю, что делал так, как мне сказали. Клер велела остаться там. Джейн меня хотела – притянула к себе. Почему я такой слабый? Почему всегда у меня кто-то другой виноват? Я себя спрашиваю: ты когда-нибудь думал, что надо остановиться, но не мог или просто не останавливался? Теперь я понимаю, что значит «так вышло». Несчастный случай.
Доктор мне говорит, что Джейн, если выживет, прежней уже не будет.
– Даже за то небольшое время, что она у нас, шла деградация. Она отступает, уходит в себя. Мы вычистили рану, сделали отверстия, чтобы дать место отекающему мозгу. Прогноз плохой. Родственники знают? Дети?
– Нет, – говорю я. – Они учатся в пансионе.
– Известите их, – просит доктор и уходит.
* * *Звонить прямо детям или сперва звонить в школу? Звонить директору каждой школы и объяснять, что мать детей в коме, а отец в наручниках, и, может быть, следует прервать выполнение домашнего задания и сказать им, чтобы собирали вещи? И должен ли я вываливать все сразу и говорить, как плохо обстоят дела на самом деле? Вырвать ребенка из круга повседневности и сообщить, что прежняя знакомая ему жизнь закончилась?
Первой я звоню девочке.
– Эшли, – начинаю я.
– Тесси? – сразу же перебивает она.
– Родители, – отвечаю я, запнувшись.
– Развод?
Она разражается слезами, не дожидаясь моих слов, и трубку спокойно берет другая девочка:
– Эшли сейчас не может говорить.
Мальчику я сообщаю:
– Твой отец сошел с ума. Наверное, тебе следует вернуться домой, а может быть, ты не хочешь домой, может быть, никогда больше не захочешь сюда возвращаться. Я помню, как твои родители покупали этот дом. Помню, как вещи собирали…
– Я не совсем понял.
– С твоей матерью случилось несчастье, – говорю я, а сам думаю, сказать ли ему, насколько все серьезно.
– Это папа? – спрашивает он.
Прямота вопроса застает меня врасплох.
– Да, – отвечаю я. – Твой отец ударил мать лампой. Я пытался сказать об этом твоей сестре, но не очень получилось.
– Я ей позвоню.
Спасибо ему, что мне не придется проходить через это снова.
Я стою в пустом коридоре, залитом затхлым флуоресцентным светом. Ко мне идет человек в белом халате и улыбается. Я себе представляю его в роли злого волшебника: сдергивает с себя халат, а под ним – судейская мантия. А не было ли так, что ваш брат узнал, что вы шпокаете его жену, поднялся с одра болезни и явился в дом?
– На данный момент я воздержусь от комментариев. Мне все это очень, очень тяжело, – заявляю я коридору, в котором никто не слушает.
Я перехожу в зал ожидания для родственников. И снова набираю номер.
– Джордж ударил Джейн лампой, – сообщаю я матери Джейн.
– Это ужасно, – отвечает она, не понимая, насколько это все серьезно. – Когда это случилось?
– Сегодня ночью. Ваш муж дома?
– Да, конечно, – отвечает она слегка неуверенно.
Слышно, как он спрашивает:
– Кто это?
– Брат мужа твоей дочери, – говорит она. – С Джейн что-то случилось.
– Что там с Джейн? – спрашивает он, взяв трубку.
– Джордж ударил ее лампой по голове.
– Она подаст в суд?
– Более вероятно, что она умрет.
– Это не тема для шуточек.
– Я не шучу.
– Сука, – говорит он.
Я хочу домой. Хочу вернуть себе свою жизнь. У меня же была своя жизнь. Чем-то же был я занят, когда все это случилось, нет? Что-то происходило? У меня нет записной книжки с календарем, но ведь должно было что-то быть? Прием у дантиста, ужин с друзьями, собрание преподавателей? Какой сегодня день? Я смотрю на часы. Через пять минут у меня занятие. Двадцать пять студентов войдут в аудиторию, рассядутся, нервничая, на стульях, зная, что не сделали задания, не прочли заданного. Курс – «Никсон: призрак в машине», тщательное исследование неисследованного. Они сидят как идиоты, ожидая, чтобы я им рассказал, что все значит, чтобы с ложечки скармливал им образование. И они, тупо сидя на стульчиках, сочиняют письма декану. Один пожаловался, что его на занятиях попросили писать, другой посчитал стоимость каждого из двадцати двух занятий за семестр и представил список вещей, которые он мог бы купить за эти или даже меньшие деньги.
Мне еще предстоит определить долларовую стоимость тех девяноста минут два раза в неделю, когда они тупо на меня таращатся, стоимость приема их в мои присутственные часы, когда они спрашивают: «Что новенького?» – будто мы старые друзья, потом рассаживаются с таким видом, будто они здесь хозяева, и рассказывают мне, что у них не получается «выработать точку зрения на предмет». А мне перед их уходом хочется потрепать каждого по голове и сказать: «Молодец, деточка, хорошая детка», – просто так, без всякой причины. Они держатся небрежно, с таким видом, будто имеют право. В годы моего детства такое поведение привело бы к суровой нотации за неправильное отношение к жизни и неделе домашнего ареста.
За все эти годы ни разу не было, чтобы я не явился. И переносил занятие я всего два раза: один раз – канал коренного зуба, второй – приступ холецистита.