Игорь Мощицкий - Иосиф и Фёдор
– Эстрадный фельетон – это другое, Ося, – сказал он почти ласково.
Бродский спорить не стал, но постарался показать, что остался при своем мнении.
В конце встречи Володину задали стандартный вопрос: над чем он сейчас работает?
Володин ответил уклончиво:
– Бывают ситуации, когда человек боится, например, одернуть хама-начальника. Или вступиться за слабого. Или защитить от несправедливых нападок товарища на комсомольском собрании. А потом, задним числом, проигрывая ситуацию в голове, человек мысленно поступает, как надо. И вот в его воображении начальник посрамлен. От стыда он написал заявление об уходе, а потом еще каялся две недели, которые был обязан отработать, согласно Трудовому кодексу. Слабый защищен. Его обидчик получил хук справа, хук слева, в довершение еще апперкот и повержен. А комсомольское собрание прошло на ура. Секретаря комитета комсомола переизбрали. Им стал тот, кто всегда за справедливость. А в результате в голове человека путаница, и он уже не знает, что с ним было в жизни, а что в воображении. Вот про это я и хочу написать.
О сюжете будущей пьесы Александр Моисеевич не сказал ни слова, наверно, еще его не было.
На улицу мы с ним вышли вместе. Я рассказал ему, что после поездки на целину задумал написать несколько рассказов. А может быть, даже пьесу.
– Пишите лучше стихи, – сказал он.
– Почему? – удивился я.
– Вам ведь не все на целине понравилось?
– Не все. Что из этого?
– Рано вам еще на неприятности нарываться. Если к стихотворению придерутся, можно объяснить, что настроение было соответствующее. Не более того. А недовольство порядками на целине плохим настроением не объяснишь.
“Наверно, на него снова наехали какие-нибудь Кочетов или Грибачев”, – подумал я.
На следующем занятии ЛИТО я спросил у Бродского:
– Ося, а с чего это ты в прошлый раз напал на Володина?
Ответ был такой:
– А на нем слишком хороший костюм.
То есть Бродский отнес Володина к классу богатых, которых не любил, а богатым тогда он считал каждого, кто мог позволить себе хороший костюм. Этот эпизод я вспомнил, когда, читая Нобелевскую лекцию Бродского, обнаружил в ней такой пассаж: “…подразделение общества на интеллигенцию и всех остальных представляется мне неприемлемым. В нравственном отношении подразделение это подобно подразделению общества на богатых и нищих…”
“Ося по-прежнему не любит неравенства”, – подумал я.
И все-таки Герман Борисович выделял Бродского среди нас. Например, такой случай. Нас, человек восемь членов ЛИТО, Герман Борисович пригласил выступить в каком-то военном училище на вечере, посвященном “Первомаю”, но строго предупредил, чтобы каждый читал не более одного стихотворения, упаси Бог. Зал был набит курсантами в военной форме, а мы сидели за столом на сцене и по очереди читали по одному стихотворению. Вечер вел Герман Борисович. Когда мы закончили, Герман Борисович вдруг встал и сказал:
– А теперь поэт Иосиф Бродский прочтет еще одно свое стихотворение.
Бродский прочитал стихотворение, у которого был эпиграф из Блока: “И вечный бой, покой нам только снится…” Участники вечера сразу же обиделись. Как же, все прочитали по одному стихотворению, а Бродский целых два. Мы хуже, что ли? Но после выступления начались танцы, и обида забылась.
А через несколько дней мы с Бродским оказались участниками странной истории. После очередного заседания ЛИТО несколько человек, в их числе Бродский и я, вышли вместе с Германом Борисовичем из редакции “Смена” и, разговаривая о чем-то высоком, дошли до угла Невского и Садовой, где остановились. Место это тогда было самым ходовым в Ленинграде. Здесь заканчивался так называемый “Брод” (вульгаризм от “Бродвей”). А начинался “Брод” у площади Восстания, и многие ходили по этому небольшому участку Невского проспекта туда и обратно, чтобы, так сказать, на людей посмотреть и себя показать. Это называлось “прошвырнуться по Броду”. И в разгар нашей беседы неизвестно откуда возникли два здоровенных отморозка, и один из них ни с того ни с сего ударил Германа Борисовича в челюсть, после чего оба исчезли в толпе прохожих. Не успели мы опомниться, а шок был приличный, как отморозки появились снова.
– Ну чего, мужик, давно по морде не получал? Небось от страха в штаны наложил? – спросил один из них и заржал.
– Последний раз я получил, как ты элегантно выразился, по морде – на фронте. Вот… – Герман Борисович показал отморозкам вмятину на височной части головы и добавил: – След от пули дум-дум. А насчет страха – он у меня на фронте остался. Так что вы для меня никто.
Мы приготовились к бою, но отморозок неожиданно заявил покровительственно:
– Смотри-ка, на глазах человеком становишься.
– А ты им, по-моему, и не был никогда, – спокойно сказал Герман Борисович.
– Да. Ладно тебе, мужик. А ты че, правда на фронте был?
– Нет, я след от дум-дум в пьяной драке заработал. Ты хоть слышал про дум-дум? – возмутился Герман Борисович.
– Чего-то слышал, – примирительно сказал отморозок. – Ты не сердись, мужик. Мы с товарищем вышли на Невский бить стиляг. Очищать от них, так сказать, город, как от скверны. А тут ты на самом их любимом месте, в ярком шарфе. Ведь не наш шарф, не советский?
– Не наш, – подтвердил Герман Борисович.
– И пальто на тебе тоже не наше. А на лбу у тебя не написано, что ты фронтовик.
– Как не написано? Написано. Я же вам показал, – возмутился Герман Борисович.
– Ну да, – согласился отморозок, – показал. В общем, извини, мужик. Осечка вышла. А шарфик свой красивый больше не носи. От души тебе совет.
– Вот только его теперь и буду носить, – сказал Герман Борисович с достоинством.
– Твое дело. Тебе жить, – заключил отморозок с некоторой угрозой в голосе и вместе с другим отморозком исчез.
Получалось, что в объект повышенной опасности они превратились под действием советской пропаганды, что почти умилило Германа Борисовича.
– Не самый плохой вариант, – нравоучительно сказал он. – Вышли бить стиляг. У них гражданская позиция.
Видимо, удар в челюсть был не так силен, чтобы разгневать Германа Борисовича. Он попрощался с нами и, вполне довольный собой, пошел домой. Но мы, оставшиеся на углу Невского и Садовой, довольны собой не были. Нашему руководителю в нашем присутствии нанесли удар в лицо, и никто из нас не вступился. Конечно, были смягчающие обстоятельства. Отморозки, ударив Германа Борисовича, исчезли, не дав нам опомниться. А когда вернулись, Герман Борисович заставил их извиниться, и все же, все же, все же…
– Вот у меня справка из милиции, мне драться запрещено, – сказал парень лет двадцати пяти, я его раньше в ЛИТО никогда не видел. – Я вообще-то мастер спорта по боксу и с ними одной левой справился бы, но мне нельзя: один привод в милицию, и меня посадят. Я под подпиской о невыезде.
Другой, тоже незнакомый мне парень, показал справку, что у него в голове титановая пластина, и ему нельзя рисковать: один, даже слабый удар по его драгоценной в буквальном смысле голове, и ему конец. Третий тоже что-то продемонстрировал. Только у нас с Бродским никаких справок не было, и получалось, что за честь нашего руководителя должны были вступиться именно мы, хотя, учитывая нашу тогдашнюю комплекцию, мы не выстояли бы против взрослых упитанных отморозков и десяти секунд.
Наши спутники разошлись, а мы с Бродским остались пребывать в унынии на углу Невского и Садовой.
– А давай зайдем к Нонне Слепаковой, это недалеко, на Гатчинской улице, – предложил я. – Ее муж, Сергей Троицкий, здорово персонажей зарубежных фильмов изображает. Лучше любого артиста. Правда, он не каждый день у нее бывает, но, может, застанем его.
Мы сели на троллейбус и поехали.
Троицкий считался фиктивным мужем Нонны. Она в то время оканчивала Библиотечный институт (ныне – Академия культуры), и свидетельство о браке должно было избавить ее от распределения в какую-нибудь тьмутаракань. Какие у них были отношения на самом деле, я не знал, и это не мое дело.
Когда мы с Бродским пришли к Нонне, Сергей был на месте. Я сразу стал просить его изобразить кого-нибудь.
– Покажи им Джафара, – сказала Нонна, и тут же взгляд Сергея стал ужасен, как у злодея из прекрасного фильма Александра Корды “Багдадский вор”. При этом Сережа приговаривал, совсем как Конрад Вейдт:
– All Джафар, Alva’s Джафар!
После Джафара он показал любовную сцену из “Индийской гробницы”, ироничного злодея из фильма “Газовый свет” и много еще кого, да так здорово, что я тут же забыл о происшествии на углу Невского и Садовой. Мне показалось, что Бродский успокоился тоже, но оказалось, это не так. Когда мы уходили, в коридоре он вдруг обжег меня взглядом, в котором энергетики было не меньше, чем у Конрада Вейдта. Что означал этот взгляд? Неостывшую боль от того, что в любую минуту каждый может получить удар в челюсть, и с этим ничего не поделаешь? Презрение ко мне за то, что я не чувствую его боль? А может, он запрезирал меня из-за моих восторгов от лицедейства Сергея? Вообще презирал лицедейство? Не знаю. Я не был самым толстокожим человеком на свете, но, очевидно, он воспринимал происходящее намного ближе к сердцу, чем я.