Павел Мухортов - Повести и рассказы
«Лена, во мне, признаться, играет месть, гадкое, неотступное желание. Это желание, как боль. И буду ли я мстить за тебя — а я буду и в том нет сомнения, — за разбитую идею или за друга, я буду мстить сначала за боль, причиненную мне, а потом за тебя. Прости, в какой–то мере я эгоист.
Прошу, не осуждай, что местью я избавляюсь от страха. И опять же, за себя. Почему? Потому что по законам чести я должен был еще тогда убить его. Ты спросишь, почему же я не сделал этого? Я отвечу начистоту, хоть и горько сознаться — я испугался. Честно говоря, испугался еще одной смерти и наказания. Глупый, я побоялся, что меня поставят с ним на одну черту — убийца — а не усповоил истину, что давно стою с ним на одной черте, ибо утратив честь, я убил себя. Я боялся наказания за то, что еще не совершил, не предполагая, что уже подписал приговор тем, что не убил его. Меня ожидает неизбежная расплата за этот грех всепрощения неотомщенному врагу. Два с половиной года я топтался перед выбором: убить нельзя, но и не убить тоже нельзя. Но сейчас я, честно говоря, не топчусь. Я выбрал. Мне жутко и тягостно. Если бы ты знала, как немеет язык при мысли, что тебя никогда не вернуть, а он ходит по этой земле, в этом парке, где мы с тобой когда–то гуляли, заглядывает иногда в «Нектар», чтобы выпить чашечку кофе. Он смеется, он радуется жизни. А тебя нет, уже нет, вообще нет, никогда, никогда…»
Генка не слышал дверного звонка, не сразу заметил, что в комнату кто–то вошел, и скинув оцепенение лишь когда обладатель одежды полярников, слегка припорошенных снегом и окутанный паром заслонил свет и завопил: — Старик! Салабон несчастный! В каких небесах тебя черти носили!
Филин стиснул Ткачука в железных объятиях. Отстранился, чтобы лучше разглядеть, и вторично сдавил с еще большей энергией.
Серега, честно говоря, я не ждал тебя, — бормотал Генка, с трудом выдерживая натиск Филина. — Ну, хватит, отпусти…
— Действительно, как говорится, к черту телячьи нежности. Филин по–мужски с силой сжал протянутую руку и, расстегнув пуговицы, скинул куртку. — Когда приехал?
— Ночью на самолете. Часа в два. Билет еле достал. Вечная проблема, аж надоело.
— Понимаю, старик, — согласился Филин, стягивая ботинки. — А что в отпуск раньше отпустили?
— Так точно, — соврал Генка, разом нахмурившись. Потом ни с того ни с сего хлопнул Филина по плечу. — Слушай, Серега, давай за встречу, а?
— Ну, как говорится, за встречу, — улыбнулся Филин и пригрозил пальцем, — ты ведь спортсмен, старик.
— Какой там спортсмен.
Генка ушел на кухню и вернулся с бутылкой вина и стаканами. Налил. Молча выпили.
— Серега, расскажи, как там, в Афгане? Стреляют?
— Скажешь тоже?.. Нет, старик, не буду, не хочу. Не хочу вспоминать, — утирая губы, сказал Филин, привыкший, как впрочем, и Генка к грубым репликам в мужском коллективе.
Генка налил во второй раз: — Ну что, поехали?
Филин резко отставил стакан, расплескав вино: — Не понял!? Ты же не пил? — Он посмотрел на Ткачука долгим изучающим взглядом. — Это ты в училище научился? Позволь узнать?
Генка усмехнулся, но в глазах постепенно потухли радостные огоньки, вызванные внезапным вторжением старого друга. Он медленно вращал стакан на столе.
— Знаешь, Серега, честно говоря, я пребываю в каком–то кошмарном сне. Ничего кроме отвращения. Да, да, полная апатия и полное безразличие ко всему, — он говорил иронично и при этом покусывал губу. — Я давно причислил себя к категории неудачников. Счастье — для других, я это… Эх! — Он безнадежно махнул рукой и, вытащив из вороха бумаг газету, кинул Филину.
— Читай. Там ответ на все вопросы.
Он закинул ногу на ногу и закурил новую сигарету.
Филин читал, изредка поднимая глаза и глядя на Генку.
— Старик, это правда? — наконец выдавил он и понял бессмысленность вопроса. В комнате водворилась мертвая тишина. И все это: страшный беспорядок, измученный, неудовлетворенный хозяин комнаты, небритый, в мятой рубашке и эти, просыпавшиеся крошки табака, окурки, пепел, и это, нарочито показное веселье, и совершенно ни к месту выставленная бутылка вина, как оправдание перед собственным бессилием, — все разом бросилось в глаза Филину, и за этим внешним он до боли реально, до мизерного штриха, уловил внутреннюю трагедию Генки.
Конечно, можно было броситься в крайность: ободрить, сказать, что все образуется, забудется и пройдет, в конечном счете жизнь не замкнется; или наоборот, посочувствовать или посоветовать. Но Филин не сделал ни того, ни другого.
— Старик, брось сигару!
Генка не шелохнулся, а в комнате все выпирало, кричало, падавало сигнал тревоги. Филин вырвал из зубов Генки дымящуюся сигарету и, рубанув рукой, запальчиво продолжал:
— Старик, допустим, в училище обратной дороги нет. Ну и что? Что? Финиш, да? Как говорится, в петлю? Ответь?!
— Неправда, Серега! — воскликнул Генка, хрустнув пальццами. — Тогда я не мог пройти мимо, заступился. И ты бы не прошел. Это точно! Но, увы, так устроен мир. Иногда настает час расплаты. Честно говоря, в госпитале я думал, что там могли обойтись без меня, но какая–то сила постоянно толкает меня, и я не смею, не имею морального права отступить, пройти мимо, не вмешаться. Какая цена? А сейчас просто устал, изломался и нервы, и вот эти руки и ноги, честно говоря, как выжатый лимон. Мне кажется, что жизнь–то — замкнутая, бешеная карусель на круги своя. Когда–то я уже испытывал… И видение Лены преследует меня по ночам, где угодно. Она не дает мне покоя вот уже более двух лет. Она зовет и поверь, Серега, страшно, что в ее смерти моя вина.
Ну, это ты уж…
В последнем отпуске я был на могиле. Ничего не изменилось. И она нафотографии улыбается… как живая, как тогда…
Опять шуршала пачка, опять он чиркал спичкой, а жирный дым въедался в глаза. Генка спешил выговориться, до капли выплеснуть гнетущую боль. Филин напряженно слушал исповедь друга. Сейчас он не упрекал Генку, не выговаривал ему, а как подобает настоящему другу, старался всеми кончиками нервов снять тяжелейшую ношу.
Хмурясь, он убрал со лба руку:
Не знаю, старик, совет, так сказать, неуместен. — Он сказал, не разжимая зубов. — Наша жизнь — это бесконечная синусоида, как в прыжке, когда парашют не раскрылся, несется земля, а ты, как говорится, один на один со стихией, и можно надеяться только на себя. Старик, я не хочу омрачать ситуацию. Все зависит от тебя, хотя…, — Филин помедлил и загрубевшим, армейским басом вдруг бросил: — Одевайся!
Как уныл мир, окрашенный в серые тона, как скучно и грустно жить в нем. Она не помнила того детского восторга, когда впервые увидела огненно–пламенную гвоздику, и радости столь великолепного открытия. Она забыла, как не без помощи мамы училась говорить, что снег белый, закат розовый, а море синее. И, конечно, естественное чувство удивления, охватившее ее существо в ту пору, еще сопровождалось чрезмерным интересом. Она еще не знала, что лохматый, в завитушках, четвероногий Дружок у соседей видит форму, не различая цветов, но тысячи замыслов один другого невероятнее, словно ярко–желтые бабочки, давно порхали над зеленым лужком ее буйной фантазии. Они слетались отовсюду, замирали и снова взмывали вверх, чтобы оживать, переплетаться, доставлять радость.
Вдали от городской черты она часами наблюдала за полетом стрижей над рекой, а в зоопарке, когда любовалась фламинго, подолгу не могла оторвать глаз от элегантной птицы, ее плавных линий. Она удивлялась всему: и раннему утру, и косым лучам заходящего солнца, и вечно спешащим куда–то потокам людей.
Остановившись перед каплей на оконном стекле, она задумывалась, а бабочки снова мельтешили и кружились, подгоняя внезапно встряхнувшуюся мысль.
Внимательная мама однажды заметила, что странная девочка ее не похожа на ровесниц. Впрочем она играла в куклы и кормила их с ложечки, как играли и кормили они, но при этом не было в изумрудных глазах дочки того живого блеска, который появлялся, когда брала она в руки кисточку и малевала в раскрасках.
Не исключено, что ее привлекали вкусно пахнущие краски в бумажной коробочке, синичка, удобно примостившаяся на крышке среди белогрудых берез–красавиц, шуршащий альбомный лист; девочка рисовала, и между тем, удивлялась чему угодно, а бабочки все порхали.
«Со временем, — думала мама, — Иришка забросит это детское увлечение». Однако годы шли, а девочка ничуть не менялась. Она капризничала, но иногда надоедливо кричала: «Мамочка, миленькая! Купи, пожалуйста, кисточку, с хвостиком белочки, пушистым–пушистым, и краски такие…» Она водила пальцем по воздуху, растолковывая непонятливой маме какие именно. «Что с тобой, делать, зайчик мой махонький? Все–то ты выдумываешь, вымудрялка ты моя». Она вздыхала, но покупала.
Ирка училась в четвертом классе, когда по телевизору показали научно–популярный фильм о вулканологах. Природа Камчатки поразила ее, но еще больше поразили отважные люди, сумевшие противопоставить себя стихии.