Павел Мухортов - Повести и рассказы
Обзор книги Павел Мухортов - Повести и рассказы
ПАВЕЛ МУХОРТОВ
ЭДУАРД КОМИССАРОВ
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
ОТ АВТОРОВ
Перво–наперво — никакой ностальгии. Свобода превыше всего! Даже сытого рабства.
События, о которых здесь можно прочитать, происходили не так давно, каких–нибудь пятнадцать лет назад, но это уже другая эпоха — советская. Многим она уже покажется фантастически нереальной и неправдоподобной. Философия, с которой жили девяносто девять процентов населения великого Советского Союза, теперь многих рассмешит.
Но так мы жили: на зарплату в сто или, кому повезет, а двести рублей, о «заграницах» не мечтали, правда Сочи были доступны всем, как впрочем, и водка по 3,62 или 4,12, коньяк по 5 рублей, бесплатное образование и школьные обеды по 1 рублю за целую неделю. Все сыны и довольны! А такие слова, как фарцовщик, стиляга, хиппи, бизнес, коммерсант, рыночная экономика — были просто ругательствами.
Да, все было иначе. И авторы, то есть мы, смотрели на жизнь с позиций теперь настолько наивных, что даже смешно. Но, что было, то было!
И как рвалась юношеская душа излиться чернилами и на лист бумаги, как смогла это сделать — так это можете увидеть сами.
Печатаемся без изменений и дополнений. Читайте, если сможете! И если не стошнит!!!
1999 год. До начала третьего тысячелетия осталась пара сотен дней.
ТУПИК
Рассказ
Снова осень принесла обреченно–грустное настроение. Вместе с хрустом падающих коричневых шаров каштанов и наседающими серыми певучими облаками ее плавные, как полет кленового листа, мелодии вызвали безотчетное желание приостановить неизбежное движение этих очаровательных дней. Когда чутко воспринимая каждое, едва заметное дыхание природы, обостренно ощущаешь неуемную потребность соприкоснуться хотя бы с ее частицей, то чаще именно тогда творишь самое невообразимое.
Пахло жженой листвой. Осторожно ступая по отлогой, мощеной булыжником улице, обрызганной ласковым дождиком, двое, не торопясь, подымались к раскинувшемуся на холме в густой синеве неба вдалеке от оживленных кварталов запустелому парку. Редкие встречные, поравнявшись, замедляли шаг, восторженно и пристально оглядывая пару, вернее прелестную девушку, и, счастливо улыбнувшись, провожали нескрываемым взглядом, вероятно, по–доброму завидуя. В таких случаях она мило жмурилась, быстро распахивала игривые, резко подведенные глаза и говорила: «Обожаю привлекать внимание». В сущности, ей было безразлично кто восхищался, главное, что ее вид приводил кого–то в трепет, — это доставляло ей огромное удовольствие. И сейчас, разминувшись с веселым, весьма симпатичным щеголем лет тридцати, который ей задорно подмигнул, спокойно сказала: «Бедняга, он обалдел». От умиления лицо ее пылало. Пальцы аккуратно расправили выбившийся из–под лилового плаща шикарный с блестками шарф. Она легко уронила голову на плечо поникшего парня — чувствовалось, что он обижен и удручен — и почти беззвучно засмеялась, — она была безупречно хороша во всем.
Ранний вечер был прохладен. Сухо шелестели клены. Так неподражаемо шелестят они только осенью. Дома с островерхими серой черепицы крышами казались скучными и неприязненными стариками, обещавшими поведать печальную историю своей неистовой жизни. Бледный свет, еще путешествующий у грани притаившегося сумрака, и глубокое, мучительное ожидание пробуждали мрачную неудовлетворенность.
Он молчал и никак не мог избавиться от преступной мыслицы, что согласился на это гуляние по–глупому безучастно; она безжалостно добивала в нем любую попытку возразить или воспротивиться, или просто самостоятельно предложить что–либо взамен пустого шатания. Он понимал, что уже не в силах изменить и без того непрочные отношения, потому что одновременно и любит и ненавидит ее, покорительницу.
Крадучись, я шел за почти безмолвной парой без всякой цели: просто привык наблюдать за людьми. Согласитесь, занятие небезынтересное — все–таки чужая жизнь, она–то и влекла меня. Но в груди почему–то сначала легко, а затем тяжко, назойливо, тупо, даже болезненно рождалось иное чувство, которое нельзя было объяснить, и еще более неожиданно для себя я вдруг отметил, что не наслаждаюсь как прежде пением листвы под ногами, а краем уха лишь напряженно улавливаю завязавшийся разговор.
— Ядвига! — Сухое лицо его с крупной родинкой на небритой щеке, казавшееся изнеможенным в желтом зонтообразно падающем свете уличных фонарей, затерявшихся под навесом золотистой листвы, вытянулось. — Понимаешь, я не сумел выполнить обещания. Я оказался слабее, чем думал или оттого, признаюсь, что моя любовь к тебе казалась больше, нежели я того хотел.
Она привычным женским движением втайне выжидательно и задумчиво провела язычком по горящим губам, вяло растянувшимся в растерянной улыбке, и, низко опустив голову с модно прибранными барашками, так, что острый подбородочек уперся в грудь, уже не смотрела на парня. Она не понимала, что могло случиться, из–за чего Алексей стал сух и нелюбезен, или раньше не хотел огорчать и утешал, или притворялся. И вечные думы — вечные муки, почему и за что, если есть истинно вечная, заветная надежда: любить и быть любимой — накинулись на нее.
Он же что–то невнятно гудел, пока речь его вновь не обрела форму:
— Как ты могла? Да за ту ночь, что ты отсутствовала, я чуть с ума не сошел, а днем все больницы… — он осекся в заунывном стоне. — Почему ты не позвонила? — Он в смятении выхватил из кармана переливавшегося плаща худую руку с шевелящимися пальцами и резко взмахнул: — Неужели ты любишь его?!
— Ах, нет! — По–детски звонкий голос ее, напоенный нежностью, был настолько мил, что обезоружил его.
— Разве? А восхищаться комплиментами поэта, не принимая мои? Как будто их нет, и меня будто не существует, и… — его голос исчез вместе с дрожью.
— Ах, Алеша, я говорю затем, чтобы ты ценил меня. Не забывай, что я женщина.
— Я просил не вести игру! Не хватало быть марионеткой в спектакле! Во мне, признаться, просыпается ненависть.
— Но потерять, зайчик, боишься! — заведомо подготовленным безучастным, но дерзким, бьющим по самолюбию восклицанием поддела она. Именно поддела, не уколола и не ужалила, потому что иначе бы он взорвался, а так, без возражений, молча закутавшись плотнее в плащ, нырнул в глухой переулок.
Она посмотрела: высокая, сутулая фигура, мощные плечи, бодающиеся вдоль тела усталые руки и походка, неуверенная, шаркающая, как при качке…
Я остановился бездушно довольный своим выгодным холостяцким положением и, к сожалению, искренне порадовался семейной сцене, разыгравшейся в осеннюю морось. Однако сладкая вонь раскуренного «Золотого руна» словно взбодрила, и опять я почувствовал, как кто–то невидимый цепкими пальцами нахально сдавливает горло, раздражая и усиливая не то любопытство, не то тягостное необоримое сочувствие, что подтолкнуло следовать за Алексеем. Ядвига куда–то исчезла.
Путь Алексея был непонятен: по уснувшему в торжественном полумраке переулку он устремился вверх к безлюдному парку, где сновал влажный ветер и, погуляв с полчаса по безмолвным аллеям среди облезлых, жалких каштанов, ронявших капли с ветвей, спустился обратно на ослепительную, дразняще–яркую улицу с потрескивающими сиренево–розовыми неоновыми вывесками.
Куда он шел? Зачем? Если «убегал» от Ядвиги, от себя, от того, что мучило и томило, то почему не решился на главное, чтобы раз и навсегда покончить с прошлым, разорвать отношения? Я догадывался, что мыслями он беспрестанно возвращается вспять, к ссоре с Ядвигой, или, с неистощимым терпением пытаясь поймать неуловимое, ускользающее, заново переживает пережитое. В самом деле, он никуда не спешил, не искал забытого дома; остановившись около красивого двухэтажного особняка, увитого красной паутиной из стеблей и резных листьев дикого винограда, он долго стоял, тупо уставившись в эту паутину и в упругую ветвь ясеня, черневшую на фоне окна, затем, глубоко вздохнув и потерев бровь, побрел дальше — словом, цели у него не было, и своим поведением он напоминал скорее поднятого, но не разбуженного человека, которого вытолкали на холод, и вот он моргает, ежится, борется со сном и идет по инерции.
Вокруг все реже и реже гудели и ныли машины, шумливыми клешнями стискивая разделившую их на потоки аллею со множеством опустевших скамеек. Внезапно замедлив шаг, Алексей сел на одну из них. Губы его дергались, а трагическое лицо его показалось мне чуть ли не картинным, настолько измучен он был внутренней борьбой.
Обменявшись с ним отсутствующим взглядом, я тоже сел поодаль, метрах в трех, отчасти пугаясь того, что буду немедленно разоблачен, отчасти подталкиваемый все той же неведомой силой, но ему, пожалуй, было не до меня, и вряд ли мог он что–то заподозрить. И тут я посмотрел на Алексея не как на незнакомца, а как на своего пациента — по профессии я врач–психиатр — и, негодуя на себя и одновременно оправдывая задуманное тем, что смогу помочь больному, и тем, что это неофициальное лечение в экстремальном случае, когда человеку крайне необходимо выговориться, я решил использовать без ведома пациента, давая клятву, что это в первый и последний раз, гипноз.