Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 11 2006)
Как ни интересно было бы прочесть правдивый и точный роман о Н. Вавилове и его судьбе, как ни высока была бы задача написать этого замечательного человека, роман о Лысенко нужнее и интереснее. Именно в таких людях заключена загадка века. Не нужно думать, что люди, подобные Лысенко, элементарны. Их «элементарность» сложна исторически (как это отлично показал Юзовский26 в эссе о Гессе). И разве Сальери не сложнее Моцарта? Или, например, роман о Булгарине. Умно и остро написанный, он мог бы стать событием и полнее раскрыть эпоху, чем даже роман о Пушкине. Сколько тут всего: и Грибоедов, и Пушкин, и вся николаевщина, и декабристы, и смена литературных школ, и проблема литературной профессионализации, и Полевой, и Кукольник, и Греч, и тема зависти, и вопрос о доносе как жанре и о доносе как о доносе. Но это нужно писать спокойно, без гражданского негодования, иронично, доказательно, забравшись в шкуру героя и понимая его точку зрения. И те психологические маневры, которыми он для себя оставался хорошим и «порядочным» человеком27.
На каждом лагпункте есть свой ведущий грубиян, так сказать, мастер матерного слова. Про таких говорят: «Он птицу на лету бранью собьет». Ими даже гордятся. Только новички их побаиваются и считают злыми. А это просто — артисты, часто добродушнейшие люди. Их власть над словом огромна и количество вариаций беспредельно. Можно даже получать наслаждение, если посмотреть на это с эстетической точки зрения. Куда только не уходит русский талант!
Из разговора с Н. Я. Мандельштам (дек. 1960 г., Таруса).
Я: — Н. Я., я очень люблю одно из тончайших стихотворений О. Э. Мандельштама «Сестры нежность и тяжесть, одинаковы ваши приметы...». Я хотел бы, чтобы вы мне рассказали об его биографическом контексте...
Н. Я.: — Очень просто. Оська уехал от меня из Крыма и где-то таскался по бабам...
Б. Л. Пастернак сказал Н. Я. о мандельштамовских стихах о Сталине, к которым сразу отнесся враждебно: «Как он мог написать это — ведь он еврей...»
Н. Я. предложила ему прослушать их во второй раз, но Б. Л. решительно отказался28.
В эпоху позднего реабилитанса И. Г. Эренбург советовал Н. Я., когда она хлопотала о пересмотре дела, отрицать авторство этих стихов и объяснить признание самого О. Э. самооговором — мол, и не такое признавали под нажимом... Характерный совет! Н. Я. не последовала ему. Я сам слышал от И. Г. резкий отзыв об этом стихотворении. Разумеется, дело было вовсе не в поэтическом их качестве.
«Сальеризм» и «моцартианское» очень редко встречаются в таком чистом виде, как в драме Пушкина: чаще они смешаны или являются разными стадиями развития художника, в котором или берет попеременно верх то одно, то другое, или одно постепенно уступает место другому. Так в Станиславском к концу жизни «моцартианское» уступило место «сальеризму»; у Мейерхольда — наоборот. С. Эйзенштейн — явно всю жизнь был «сальеристом», и некоторые его претензии к Мейерхольду (как, например, то, что тот не хотел поделиться с учениками некой «тайной» ремесла режиссуры) объясняются органическим непониманием Сальери Моцарта как художника, не знающего «законов»: только пушкинский Сальери видел в этом некую божественную наивность гения, а Эйзенштейн — лукавство хитреца, берегущего «коммерческую тайну». Меня всегда поражало это место воспоминаний Эйзенштейна, так его выдающее. Если верно прочитать эти строки, то они совсем не снижают образа Мейерхольда, а очень невыгодно характеризуют Эйзенштейна. Есть подозрения, компрометирующие не подозреваемого, а подозревающего. Это опять то же самое, что мне сказал старый колхозник двадцать лет назад: «Свекруха, блядь, снохе не верит».
Рассказ Юзовского о гибели его брата Бурского. Вечером 16 октября 1941 года в одном из кабинетов Совинформбюро сидели Бурский и Г. Ф. Александров29. Только что получено телефонное распоряжение о срочной эвакуации, еще полусекретное. Слух, что немцы могут ворваться с часу на час. Отдаются какие-то распоряжения. Лихорадочная атмосфера. Александров достает бутылку коньяку. Пьют из стакана и из крышки графина. Бурский настроен спокойно-фаталистически, а Александров панически. Опьянев, он начинает красноречиво говорить о том, вот, мол, как кончаются великие империи... Бурский возражает, что это еще не конец. Александров спорит с ним. Потом, вдруг протрезвев, испуганно замолкает. Вот этого разговора и своей паники он никогда не мог забыть их свидетелю Бурскому. Затем произошла темная история с осуждением Бурского в штрафники. Судом дергала рука Александрова. «Александров — убийца моего брата»... Бурский был убит в штрафном батальоне (5 июня 1958 г.).
Мейерхольд разбирался в пьесах, как Бонапарт в полевых картах...
Из инструкции СПб. градоначальства полицейским участкам: «Штундистов, баптистов, гугенотов и прочие малоупотребительные вероисповедания считать за евреев...»
...Вот я наблюдаю маленького, честного и добросовестного литератора, который всю жизнь сочиняет какие-то повести и рассказы, катит, как Сизиф в гору, камень, мучается с ним, недоволен собой, переживает отношение к себе других, заживляет раны самолюбия и снова ранится. А между тем, записывай он просто то, что он видит и слышит каждый день, без всяких «фабул» и «композиций», и он исподволь создал бы великую книгу века. Но для этого нужно дать обет скромности, а на это мало кто способен.
А. — это человек с непоколебимым самоуважением. Он не был ни умнее, ни талантливее своих товарищей, но удивительное отсутствие сомнений в самом себе придавало ему вес и силу, твердость походки и гипнотизировало окружающих.
Ноябрь 1940 г. Кафе «Националь». Пьяные уже среди дня Ю. Олеша и К. Финн, сидя за столиком у окна, спорят о том, кто из них хуже. Олеша скандирует со своей шляхетской дикцией: «Я — герой советской литературы…» Финн пыхтит: «Ладно, ты герой, а „эмка” у меня раньше будет...» Олеша: «Ты, Костя, хуже Кукольника...» Они совсем рассорились. Олеша встает и, не платя, чуть пошатываясь, идет к выходу. Дойдя до дверей, возвращается обратно и, не глядя на Финна, все с той же удивительной дикцией, которая отчетлива, даже когда он сильно пьян, и, м. б., даже еще отчетливее, говорит: «Дай сто рублей!..» Финн лезет в карман и, вынув толстую пачку, отделяет одну бумажку. Олеша небрежно сует ее в наружный карманчик пиджака. Уходит и опять возвращается: «Я знаю, ты презираешь меня. Я сам себя презираю. Я то, что называется второй сорт. А ты... пятый сорт!..» И быстро уходит.
И. Бунин в своей книге о Чехове несколько раз повторяет, что Станиславский был очень глуп.
Живу как получилось. Не предвидел этого, не ждал, не добивался. Жил инерцией вчерашнего своего поступка, а что вышло — то вышло...
Рассказ Н. П. Акимова, как однажды А. Н. Толстой пригласил его к себе в Пушкин слушать новый вариант пьесы «Любовь книга золотая». Это была, видимо, чисто коммерческая затея, а для «современности» Толстой вставил нечто о Французской революции. Сначала роскошный обед с многочисленными родичами. Принимают Н. П. как короля. После десерта Толстой тут же за столом стал читать. Все обедавшие остались слушать. «Принимают» они восторженно, смех не смолкает. Но Н. П., видя, что пьеса не подходит и что все это срежиссировано, тверд как кремень. Родичи старались так, словно они должны были помереть с голоду, если пьеса не будет принята. После чтения Н. П. молчит. Толстой зовет его в кабинет и спрашивает: «Ну как вам?» Н. П. что-то говорит о том, что нужно дать остыть первому впечатлению, и тому подобное, но Толстой, хмурясь, говорит: «Бросьте вола крутить — берете или нет?..» — «Не беру!» — твердо отвечает Н. П., решив не заходить далеко в этой игре. Толстой, круто повернувшись, вышел из комнаты. Н. П. сидел там один, потом вошла какая-то девушка и сказала, что машина поломалась и его не смогут отвезти в Ленинград, как обещал А. Н. (Его и привезли на машине.) «Поездов уже нет, но еще ходят автобусы, — успокоительно говорит она. — Маша проводит вас к автобусной станции». Мимоходом она сообщает, что А. Н. лег отдыхать. Прислуга выводит Н. П. из дому и уже на улице говорит: «И чего только они людей путают. Чай, сами знают, что автобусов уже не будет. А ты, батюшка, иди на вокзал и жди первого поезда». Так и пришлось Н. П. поступить.
Все-таки в отношении А. Блока к Мейерхольду есть что-то непонятное. Дружеские излияния и холод, сотрудничество и заочное осуждение, благодарность и отталкивание. Угадывается что-то личное. Не то ли, что почти все любовники Любовь Дмитриевны («паж Дагобер», Кузьмин-Караваев) были не только связаны с Мейерхольдом, но и само знакомство Л. Д. с ними произошло в разных труппах и студиях Мейерхольда? Т. е. косвенно Мейерхольд, сам того не желая, конечно, принес Блоку много горя. Психологически это вполне вероятно.