Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 11 2006)
Если написать об Эренбурге всю правду, то он окажется очень похожим на Иосифа Флавия, такого, каким он написан у Фейхтвангера. И, может быть, не случайно Эренбург так резко относился к Фейхтвангеру, совершенно отрицая его как писателя и политического и исторического мыслителя. Раза три я что-то спрашивал его о Фейхтвангере, и каждый раз он отвечал, что терпеть его не может и не хочет о нем говорить. Может быть, И. Г. угадывал сходство, считал его для себя оскорбительным и отбрасывал от себя. Пишу это при полной симпатии к Илье Григорьевичу. Но и Иосиф Флавий — один из самых симпатичных героев Фейхтвангера и, бесспорно, самый умный. И уж конечно, Иосиф Флавий во всех отношениях выше всех императоров, при которых он действовал.
Н. Я. Мандельштам говорила, что в Эренбурге сильно «женское начало», т. е. стремление прилепиться к силе, организованности, действию, антидуховной мощи. Но в нем было и чекрыгинско-мандельштамовское30 начало, и он, как умный человек, не позволял себе окончательно от него уходить, слегка чурался, тайно уважая.
Когда начали печататься «Люди, годы, жизнь», Н. Я. М. отнеслась к ним отрицательно. Всем тогда хотелось иного и большего. Всегдашнее эренбурговское чувство меры раздражало и казалось привычкой к трусости и царедворству, а обстоятельства как бы переменились. Но они только начали меняться, но не изменились. И когда началась травля Эренбурга якобы за апологию «молчания», что было наглой передержкой мастера на сии дела Ермилова, она мне припомнила, что я раньше защищал его, и сказала, что не она, а я был прав. И она стала относиться к нему лучше. Мы были вместе на его похоронах и после пили в его память в ресторане ЦДЛ, не поехав к Любовь Михайловне, которая нас звала.
Рассказ К. Г. Паустовского о последних днях перед арестом Артема Веселого, о замеченной им слежке, о прогулке вдвоем с ним по Кисловскому переулку и соглядатаях и об обогнавшей их машине. Артем Веселый безошибочно и напряженно ждал ареста. В ночь после этого он и был арестован. Потом прошел слух, будто он избил на допросе следователя.
Рассказ И. Г. Эренбурга о том, что он помнит, хотя желал бы это забыть. Среди этого — фигура Валерия Брюсова, стоящего с шубой Луначарского в руках, в то время как тот с кем-то разговорился. Каким озлобленно-униженным было в этот момент лицо Брюсова...
В Чистополе, втором по числу населения городе Татарской республики, в русских домах маленьких детей пугают «татарином». Сказали бы, и не поверил, но сам слышал это не раз.
В. Катаев рассказывает, что Маяковский всегда носил с собой маленький маузер (тот, из которого застрелился) и стальной кастет. Почему? Чего мог он остерегаться в переулках Таганки и Сретенки? Что это — неизжитое мальчишество, с его любовью к игре с оружием, или подсознательная настороженность, инстинктивная готовность к обороне? Чудачество или психоз? В этом есть какой-то ответ на один из многих вопросов или, наоборот, еще один вопрос. Невозможно представить Пастернака, таскающего с собой оружие.
Н. П. Анциферов, историк литературы, знаток старого Петербурга, исследователь и комментатор Герцена и Огарева, человек, много раз ссылавшийся и сидевший с начала тридцатых годов, узнав о том, что будто бы в Англии опубликованы хранившиеся в сейфе банка сто лет письма жены Герцена к Гервегу, не оставляющие сомнения в характере их отношений и рисующие весь ее облик совсем иначе, чем в «Былом и думах», был в негодовании, совершенно убежденный в том, что это грубая фальсификация. Он организовал какой-то протест наших литературоведов, который был напечатан. В ответ на этот протест английские публикаторы прислали фотокопии писем в Пушкинский Дом. Сначала Анциферов не хотел даже их смотреть, потом взял к себе домой, заявив, что он уверен, что без труда докажет с помощью экспертизы, что это подделка. Поздно вечером он пришел к Л. К. Чуковской совершенно потрясенный. Он убедился, что это не фальсификация и не подделка. Лидия Корнеевна (которая и рассказала мне эту историю) говорит, что на нем не было лица и он еле говорил. Н. А. Герцен так пала в его глазах, что он не хотел даже называть ее по имени: он говорил о ней «эта женщина». Это была не досада историка, ошибшегося в гипотезе, — а это была живая боль обманутого близкого человека. С этого вечера он уже не мог оправиться и очень скоро умер.
В начале шестидесятых годов Москву обежала нелепая выдумка, что будто бы на каком-то кладбище на могиле Артемия Халатова31 некий писатель встретил старика, который оказался Пильняком, Борисом Пильняком, носящим чужое имя, спасшимся от расправы в тридцать седьмом году и служащим где-то сторожем. Но, во-первых, у А. Халатова, погибшего в заключении, не могло быть могилы на кладбище, во-вторых — все прочее было неправдоподобно не менее этого. И все же эту историю мне всерьез рассказал К. Г. Паустовский с несколькими живописными, видимо, им самим выдуманными подробностями. Мои возражения его не столько рассердили, сколько обескуражили. Он замолчал, но через минуту рассказал мне еще одну совершенно фантастическую историю про тайну жизни Александра Кривицкого. Не знаю, верил ли он сам в эти истории, но ему доставляло явное удовольствие их пересказывать и дополнять деталями и живыми штрихами. Знающие люди уверяют, что многие его рассказы, о Бабеле например, выдуманы им самим, вернее, развиты им на какой-то бледной реальной основе, довыдуманы до неузнаваемости.
Нашел в старых папках рецензию Юрия Олеши на постановку «Давным-давно» в ашхабадском Театре им. Пушкина. Дело было в конце войны. Рецензия написана несколько снисходительно, но, в общем, хвалебно. «В пьесе есть много живых сцен, вызывающих в зрительном зале раскаты хохота и аплодисменты. Такова, например, сцена дуэли между поручиком и переодетой невестой. Очень смешон также разговор Кутузова и героини. Великий полководец очерчен теплыми тонами, и зритель проникается особым чувством подъема, видя перед собой великого человека в простом облике. Совсем хороша сцена, в которой пленный испанский офицер французской службы выручает героиню из беды. Этот образ свободолюбивого испанца является вообще одним из лучших в пьесе». Очень точно пишет Олеша об исполнении главных ролей: «От образа Жермен исходит нежность и обреченность — две черты, которые и хочешь чувствовать, видя перед собой француженку, отказавшуюся от родины ради любви к русскому офицеру». «Роль Шуры Азаровой требует от актрисы целого ряда переходов из одной эмоции в другую, причем переходы эти совершаются то в лирическом, то в трагедийном, то в комедийном плане». «Нам кажется, что следовало бы прибавить к образу Ржевского некоторую долю лоска. Это все же гусарский офицер 1812 года. Если это отчаянный рубака и поклонник вин, то все же он принадлежит к тому русскому офицерству, которое в историческом плане слагалось в поколение блестящих молодых людей, может быть, и пронизанных насквозь воинственным духом, но одновременно таивших в себе некую изысканность в делах любви, дружбы и чести. Хотелось бы, чтобы гусар не был всегда простодушен, а следовало бы блеснуть иногда ироничностью». И так далее. На фоне стандартных «периферийных» рецензий эта обратила на себя мое внимание еще раньше, чем я увидел подпись. Я тогда ответил Олеше письмом и получил в ответ странную телеграмму с просьбой о займе. А по-настоящему познакомились мы уже после войны, в стенах «Националя» и «Коктейль-холла». Но это уже другая история. Моя пьеса Ю. К. нравилась, и однажды он сравнил ее с «Орленком», своей любимейшей пьесой. Он мне говорил: «Александр, ты поставил в русской литературе рекорд: ты написал гениальный патриотический фарс. Да еще в стихах! Фарс в стихах! Это чего-нибудь стоит! Я хочу сейчас за тебя выпить...» И мы несколько раз пили с ним за меня и за «патриотический фарс». Странно: он забыл, что писал рецензию, но хорошо помнил пьесу и спектакль.
Когда Андрею Платонову было совсем плохо, он болел, у него не было денег и его почти не печатали, потому что он был в опале после рассказа «Семья Ивановых», В. Гроссман пришел к Фадееву просить того помочь Платонову. Тот удивился и отказался. «Знаешь, бывают времена, когда высшим моральным долгом является подумать о самом себе», — сказал он с искренней, свойственной ему задушевностью.
Страшный рассказ А. И. Пантелеева о гибели его друга и соавтора Г. Белых, арестованного в 37-м году. По его словам, того посадил родственник (кажется, по жене) из самых вульгарных квартирных счетов. Нечто до предела низменное и мелкое. О разговоре А. Пантелеева с этим человеком. А. И. верно говорит о множестве моральных травм, попутно нанесенных террором, — о том, о чем он сам еще не имеет мужества ни писать, ни говорить. Что-то о Маршаке в этой связи. О ссорах Житкова с многолетними друзьями. Туманно, но я почти угадываю.