Николай Псурцев - Тотальное превосходство
А сейчас ты пока все еще действительно хороша… Волнующая. Восхищающая. Душистая. Особенная. Ясная. Утренняя… Но я уже не хочу тебя так, как хотел еще тридцать две минуты назад. Как жаль…
Из гнева и разочарования рождается Великое.
Злодейство непременно будит талант или гений — если они, конечно, имеются — изначально.
Сожаление и раскаяние приводят к стремительной деградации и ранней смерти.
Бог — это есть долг. А долг — это есть Бог. Я так думаю — один пока. Так мне кажется — одному пока. Я смеюсь и прыгаю на левой ножке. Стоечку на голове я уже сделал. Вчера…
Я требую от жизни беспокойства и неразрешимых проблем — я понял теперь это окончательно и определенно, сегодня, после того, как встретился с девушкой Настей, после того, как говорил с ней, после того, как занимался с ней любовью — незабываемо занимался, единственно, такое у меня ни с кем другим больше не повторится, ни с женщиной, ни с мужчиной, ни с ребенком, ни с самим собой, — после того, как услышал ее историю, после того, как убедился, что не хочу ее сейчас так первобытно и неукротимо, как хотел ее еще тридцать две минуты назад, и после того еще, как с грустью и огорчением, но вместе с тем и ожидаемо узнал в ней неравного…
— Ты хочешь, чтобы я спас твою девочку и наказал тех негодников. — Я смотрел в окно, как в телевизор. Там жизнь, в которой я тоже желаю участвовать. И не второстепенным далеко персонажем. А в качестве персонажа самого значительного — того, который принимает основные решения. Но о подобной участи, как я слышал, мечтает в этом мире достаточно еще много людей, и некоторые из них, то есть самые лучшие, как я понимаю, даже пытаются указанной вершины достичь — не просто мечтают, а пытаются этой вершины достичь… Ну что ж тут поделаешь тогда — тогда будем драться. — Я это сделаю… Я спасу твою девочку и накажу тех негодников… Если, конечно…
— Убей их. Просто убей их. Найди их, мать их, и убей их! Я хочу, чтобы кровь выстреливала у них из ран, как шампанское из бутылочного горлышка. Я хочу, чтобы они мучились и орали перед смертью. Страшно орали. И я хочу, чтобы ты им сказал перед тем, как они умрут, почему и зачем ты их убиваешь… — Настя говорила и тыкала длинным, острым, жестким, ровным, круглым, тонким, похожим на карандаш пальцем мне в грудь. Заточенный красный ноготь пробивал мне кожу и выковыривал безответственно из-под кожи капельки крови.
— Я сделаю это… Я спасу твою девочку и накажу тех негодников… Если только…
— Надо было наказать этих пидоров раньше. Заказать, мать их, и наказать. Надо было договориться с ментовкой или с кем-то еще. С такими ребятами, как ты, например. С теми, кто меня любит. С теми, кому я дарю удовольствие… С теми, кому с помощью секса я, собственно, спасаю их жизни. Надо было сделать это все еще месяц или два назад… Надо было… Но я боялась… Я боялась, что они, суки, повредят мою девочку. А может быть, и вовсе убьют.
— Я сделаю это… Я спасу твою девочку и накажу тех негодников… Но при условии, если…
— Я боюсь за девочку и теперь. Я мерзну внутри, я покрываюсь инеем сверху, когда представляю себе, что же с моей маленькой может случиться. Они ведь, суки, могут оторвать ей ручки и ножки. Могут ведь, правда? Они могут вырвать ей глазки. Они могут отрезать ей ушки. Они могут впихнуть в нее свои грязные, зловонные члены… Ведь правда? Ведь правда? И они могут ведь еще просто, например, повесить ее. Подвесить ее, допустим, за шейку на дверце кухонного буфета и раскачивать ее после, девочку мою сероглазенькую, или кареглазенькую, или, или, неважно… и раскачивать ее, и раскачивать, и раскачивать, напевая со старанием при этом сонные колыбельные песенки… Я видела это, видела, видела… И вижу отчетливо до сих пор… Ее кровь я чувствую на губах. А ее крик ворочается в моих ушах… Если бы я обратилась в милицию или если бы я попросила бы мне помочь каких-нибудь сильных ребят вроде тебя, то они, эти бы суки, эти отморозки отдолбанные, злодеи-насильники-похитители, я уверена, именно так бы с моей девочкой и поступили бы, именно так, как я тебе нынче и рассказала… Ну как тут не бояться, скажи мне, пожалуйста? — Настя прыгала на диване. С каждым мгновением все выше, и выше, и выше. Неистовствовала. Прикусывала то и дело в бешенстве прыгающий вместе с ней потолок. Штукатурка сыпалась перхотью на ее волосы и на ее плечи. — Но я не хочу уже больше эти муки терпеть. Я устала. Я болею. Я умираю. Еще немного, еще чуть-чуть, и я распадусь на несвязанные кусочки. Отдельно ручки, отдельно ножки, отдельно зубки, отдельно реснички. Умру я, и умрет моя девочка. Я устала. Я болею… Надо рисковать. Уж хуже, я знаю, не будет…
— Я сделаю это, я спасу твою девочку, и я накажу тех негодников… Но сделаю я это тем не менее только при наличии нескольких условий. — Я поймал Настю после очередного прыжка и посадил ее на диван. Настя царапалась и плевалась. И стонала еще — будто кончала. А может быть, кончала и вправду. Задыхалась. Выдавливала воздух из себя толчками, словно кашляла, но не кашляла. Готовилась к тому, чтобы заплакать, наверное. Или, вполне вероятно, чтобы закричать оглушительно, разорвать мне затем зубами лицо, поломать мне руки и ноги и с мятежным и неподъемным рыданием потом опять начать прыгать на безответном диване. — Я должен быть твердо и ясно уверен, во-первых, в том, что ты говорила мне все это время исключительно правду и одну только правду…
— Это легко проверить. — Настя брызнула своими слезами мне точно в глаза, сразу в оба. Глаза мои растерянно защипали, и я перестал на какое-то время вообще что-либо видеть. Тер веки, чертыхаясь и матерясь, пинал ногами наугад валяющуюся и плачущую на диване девушку Настю. Когда попадал иной раз в нее пяткой или мыском, она в ответ мне икала эротично сквозь кипящие слезы. — Ты просто придешь к кому-то из этих мерзопакостников и обыкновенно спросишь у него о моей доченьке, о моей кровинушке, о моем зернышке, о моем цыпленочке, о моей былиночке, о моей тютечке, о моей нюнечке, о моей мусечке. И он все расскажет тебе несомненно… Если ты его, конечно, рассказать все это заставишь… Я покажу тебе, если хочешь, ее фотографии или те фотографии, где мы сфотографированы с моей деточкой вместе, с моей кровинушкой, с моей былиночкой, с моей тютечкой, с моей этой самой, как ее… ну неважно. Хочешь я найду их прямо сейчас?.. Не хочешь… А вон там, за стенкой, ее комната. Там ее игрушки, ее кроватка, моей мусечки, моей кровинушки, моей фунечки, моей… ну понятно… А вон, вон кассета, я забыла совсем, ну конечно же, вон кассета с первыми их угрозами и распоряжениями после того, как они отняли у меня мою девочку, мое зернышко, моего цыпленочка, мою черноглазенькую… Вон там можешь взять ее, кассету, на журнальном столике, на стопке американских изданий по квантовой механике и прикладной математике…
Настины слезы ели мои глаза. Горели веки, фиолетовые сейчас, наверное, подвернутые вовнутрь — ресницы подметали зрачки, — вздрагивающие нервно и испуганно, будто их кололи иголками или тыкали в них оголенными электрическими проводами. Дышали мешки под глазами, ох-ах, ох-ах, надуваясь и опадая, как кузнечные мехи или как мехи волынки… Мне было не больно и не обидно, и никто, слава богу, не грозил мне в окно, и пальчиков я не отмораживал, и на ноги никто мне не наступал, и по голове, я помню, не бил и не колотил, и не стрелял в меня, и не пытался пырнуть меня ножиком, — мне было приятно и незнакомо, вот нынче, вот сейчас, вот теперь, в квартире девушки Насти, возле самой девушки Насти, на диване, со слезящимися от Настиных слез глазами, вот сейчас, вот теперь: солнце всходило где-то внутри меня, а ночь убегала, а луна растворялась, радость переполняла меня до отказа, сила гудела в каждом миллиметре моего тела, моего организма…
Настя тому виной? Не уверен… Настя всего лишь как средство… Это возможно.
Я вдруг осознал в какой-то момент, что я сам и есть истинный Владелец самого же себя и что на самом-то деле это весь мир вертится вокруг меня, а не я, бедный и несчастный, верчусь вокруг этого мира. Я могу влиять, между прочим, и я могу изменять. Я, я сам. Я — лично. Вот оно как…
Еще какие-нибудь часы назад, один, два, три, четыре, пять, мне бы даже и в голову не пришло и никуда-либо, конечно же, еще, и ни в сердце, и ни в позвоночник и ни в наш второй мозг — солнечное сплетение в том числе, не пришло бы мне никуда согласиться, безоговорочно и безоглядно, на свое же собственное, сделанное самому же себе предложение спасать чьих-то там не знакомых мне и не нужных мне совершенно детей из рук каких-то там подлых и гадких негодников — и опасных, судя по всему, негодников, а не только подлых и не только гадких.
— Я не буду их убивать, — сказал я, прозревая окончательно наконец и разглядывая словно после долгого-долгого перерыва любовно и с тихим волнением Настины маленькие белые трусики под коротким задравшимся платьем. — Одному из них я поломаю, не обсуждается, руки, а второму без каких-либо предупреждений перебью с удовольствием ноги… И этим, я думаю, накормлю их достаточно. Достаточно для того, чтобы они забыли, сукины дети, о тебе навсегда.