Сволочь - Юдовский Михаил Борисович
Но в один прекрасный, вернее, совсем не прекрасный день произошло событие, перевернувшее впоследствии жизнь всего города. На центральной площади перед ратушей, милой и уютной площади, вымощенной потемневшим от времени камнем, где по средам и субботам раскидывал лотки и прилавки веселый и шумный рынок, неизвестно откуда появился некий странный объект. Собственно, в самом объекте не было ничего странного — напротив, трудно было представить что-либо более обыденное, поскольку имел он форму фаянсового ночного горшка двухметровой высоты, белого цвета и даже с ручкой в соответствующем месте. Странность заключалась в том, что объект столь специфический вообще возник на площади перед ратушей, где ему было совсем не место. Хаттенвальдцы любили юмор и ценили хорошую шутку, но терпеть не могли дурной вкус. От этого же новоявленного анекдота попахивало (пока, слава Богу, лишь в фигуральном смысле) очень и очень скверно.
Горожане бродили вокруг, бросали косые взгляды и морщили носы, искренне недоумевая, что за странная причуда пришла в головы муниципального начальства, затем, так и не справившись с недоумением, разошлись по домам. А ближе к вечеру, за ужином в семейном кругу, некий весьма добропорядочный, но острый на язык прихожанин евангелической кирхи заметил… нет, обронил… в общем, высказался в том смысле, что только бургомистр-католик мог додуматься установить в центре города подобный монумент.
То ли семейство почтенного протестанта оказалось излишне болтливым, то ли у стен его дома имелись уши, но уже на следующий день это неосторожное высказывание повторял весь город. Католики, естественно, оскорбились. Обер-бургомистр категорически отверг свою причастность к появлению сомнительного объекта и разразился, по обыкновению, целой речью, в конце которой заявил, что умывает руки. Принимая во внимание специфику предмета спора, последняя фраза прозвучала не совсем удачно, даже двусмысленно, и горожане встретили ее хохотом — не тем добродушным смехом, каким, бывало, отзывались на оговорки глуховатого раввина, а ехидным и в чем-то — да простит нас Всевышний — саркастическим.
Оскорбленные католики в долгу не остались. Они весьма язвительно прошлись по поводу протестантской церкви, вот уже пару столетий не способной изжить комплексы неполноценности и сектантства, прихватили заодно меннонитскую общину и свидетелей Иеговы, а затем огляделись вокруг в поисках, кого бы еще прихватить. Незлобивые меннониты лишь сокрушенно качали головами при столь очевидном проявлении агрессивности, а свидетели Иеговы переглядывались и понимающе разводили руками, всем своим видом показывая, что от католиков ничего иного и ждать не приходится. Иудейский кантор пересказывал на ухо раввину то, о чем говорилось вокруг, а православные, индуисты и буддисты, чувствовавшие себя пока что новичками в городских делах, благоразумно помалкивали.
Больше других оживились мусульмане.
— Посмотрите на этих неверных, — чуть громче, чем следовало, произнес высокий чернобородый мужчина с неправдоподобно развитой мускулатурой. — Грызутся между собой, как собаки. Вот и хорошо. Пусть грызутся. Нам потом меньше работы будет.
— Нет, вы слышали?! — возопил на это тот невоздержанный на язык протестант, от чьего неосторожного высказывания весь сыр-бор и загорелся. — Они нам еще и угрожают! Понаехали Бог знает откуда, будто их кто-то звал, а теперь извольте — начинают наглеть!
— Что ж тут удивительного, — отозвался из толпы католиков мужчина лет сорока, в очках, с длинным острым носом над сжатыми в нитку губами. — Религия, по гамбургскому счету, молодая, агрессивная… Хотя, конечно, не такая молодая, как протестантизм.
Почтенный евангелист задохнулся от возмущения, но тут в беседу вмешался кантор.
— Уж если мы заговорили о древности религий, — скрежещущим голосом возвестил он, — то не мешало бы вспомнить…
— …То не мешало бы вспомнить, что кому-то следует помолчать! — оборвал его длинноносый католик. — Вот она, вечная еврейская благодарность! В городе всего два иудея, им предоставили целую синагогу, так они вместо того, чтоб спасибо сказать…
— Права качают! — неожиданно раздался возглас из православных рядов. — Знаем, видели.
Тут загудела вся площадь. Трудно было что-либо разобрать в этом гаме, кроме отдельных выкриков из толпы мусульман: «Ай, хорошо! Ай, хорошо!»
Безобразную эту свару внезапно перекрыл голос обер-бургомистра, наспех соорудившего из подвернувшейся газеты рупор:
— Стыдитесь, господа! Вы что, с ума сошли? Столько лет жили мы в мире и согласии, а тут из-за какого-то. из-за какой-то дряни, прошу прощения, такое всеобщее безумие! Опомнитесь, заклинаю вас, опомнитесь!
Горожане на мгновение притихли.
— В самом деле, — произнес, наконец, длинноносый католик, — что это мы, как с цепи сорвались.
— Именно так, именно так, — сокрушенно покачал головой невоздержанный на язык протестант. — Стыдно, господа, ей-богу, стыдно.
Раввин обреченно возвел глаза к небесам, а мусульмане, проведя ладонями по щекам, проговорили: «Ай, нехорошо, нехорошо!»
— Даю вам слово, — немного успокоившись, продолжал обер-бургомистр, — что сегодня же распоряжусь убрать этот… этот объект с площади. Завтра от него и следа не останется! А сейчас прошу всех разойтись и — Бога ради! — ведите себя благоразумно и достойно.
Пристыженные горожане разошлись по домам, не решаясь посмотреть друг другу в глаза, а если их взгляды все же нечаянно встречались, смущенно улыбались и пожимали плечами, словно хотели сказать: «Вот ведь до чего глупо получилось». Впрочем, дома к ним вскоре вернулось хорошее настроение.
— А ведь не так-то просто нас поссорить, — с важностью заметил длинноносый католик, обращаясь к домочадцам. — Что ни говори, а терпимость, уважение друг к другу сидят в нас крепко.
— Да уж, — согласилась его жена, простоватая и не слишком умная женщина. — Из нас эту дурь уж ничем не вышибешь.
Длинноносый католик с укоризной взглянул на жену, но ничего не сказал, лишь распорядился приготовить на ужин что-нибудь вкусное и торжественное.
Праздничную трапезу готовили в тот вечер во всех домах городка. Неожиданное происшествие до того потрясло привыкших к размеренному течению жизни хаттенвальдцев, что они решили его отметить — разумеется, не глупейшую ссору, а последовавшее за ней примирение. В семьях мусульман готовили плов, из православных домов доносились задорные крики и звон стаканов, из ухоженного двухэтажного, выкрашенного в желтый цвет домика главы меннонитской общины соблазнительно пахло жареной с луком печенкой, а из квартир кантора и раввина, находившихся на противоположных концах города, неслись навстречу друг другу, пронизывая прочие кухонные запахи, ароматы фаршированой рыбы.
А невоздержанный на язык протестант, следуя совету своей на редкость умной жены, спустился в подвал, выбрал бутылку выдержанного рейнского и с этим трогательным знаком внимания отправился в дом длинноносого католика, где был чрезвычайно радушно принят. Они засиделись до позднего вечера, обсуждая самые приятные темы и самые тонкие материи, и расстались закадычнейшими друзьями.
На следующее утро хаттенвальдцы, словно притянутые магнитом, снова собрались на площади перед ратушей. Не явилась лишь мужская часть православной общины — как пояснили присутствовавшие на площади православные дамы, мужья их до того были удручены событиями, разыгравшимися накануне, что до сих пор еще не пришли в себя. Но главное заключалось не в этом, а в том, что проклятый горшок никуда не исчез, а как стоял, так и продолжал стоять. Невдалеке со смущенным видом прохаживались обер-бургомистр и члены городского совета, что-то вполголоса обсуждая, изумленно закатывая глаза и время от времени пожимая плечами.
— Эй, уважаемый! — окликнул градоначальника чернобородый атлет-мусульманин. — Пачиму горшок стоит? Ты плов в нем варить собрался, да?
Присутствующие мусульмане поддержали шутку единоверца хохотом и одобрительными возгласами: «Ай, хорошо сказал!», а длинноносый католик, неприязненно покосившись в их сторону, заметил обер-бургомистру: