Елена Блонди - Судовая роль, или Путешествие Вероники
— Не надо. Если не хочешь рассказывать, не надо. Ну. Ну, что ты. Маленькая…
— Надо. Мне надо тебе. Чтоб ты про меня. Потому что ты не то видел, ты же видел, как я, а я, ну нет же!
— Конечно, нет.
Она отняла лицо от его промокшей майки.
— Можно ты сядешь тут? Тут вот рядом. А я расскажу. Я уже рассказывала, тогда, дома. Но не тебе. А надо было тебе. Ты поймешь, когда узнаешь, куда я все еду и никак не могу доехать.
Он сел рядом, поверх покрывала, обнимая ее, и она прижалась, сползая ниже, так что и он лег, уложив голову рядом с ее головой на тощую подушку. Ее волосы щекотали ему скулу и она, высвободив руку, привычным движением забрала их в горсть и, закручивая, убрала за спину, чтоб не мешали.
— Вот. Слушай.
А потом она заснула, привалившись виском к его плечу. Замолчала на полуслове, и он ждал, думая, подыскивает слова. Что-то спросил тихонько. Она вздохнула и, сползая, устроилась удобнее, роняя голову на его грудь.
Уложил ее, поправил подушку, укрыл, морщась и гоня воспоминания — точно так укладывал маленького Пашку, когда тот, наревевшись, забывал про ушибленный локоть.
И лег сам на свою кровать, закинув руку за голову и глядя в светлеющее окно. В выдвинутом ящике тумбочки лежал раскрытый мокрый паспорт. Но он про него не думал. Выстраивал в голове рассказанное, и последовательно говорил, отвечал ей сейчас, когда она спит и не слышит.
— Отец перестал любить меня, когда я в первый раз накрасила губы, — сказала с горьким смешком, — вот просто перестал смотреть в мою сторону и говорить со мной. Только обычное — налей супу, за молоком сходила?
— Не перестал! Ты выросла и он испугался. Вокруг женщины, и к ним можно относиться как к женщинам, по-мужски. А как быть, если одновременно и дочь и вдруг женщина? Не каждый мужчина сумеет выбрать верный тон. Твой отец не сумел.
— Мама… она ведь знала, долго знала, что изменяет, и делала вид, что ничего не происходит. А потом, когда я спросила прямо, знаешь, что ответила? Ох, доченька, а как же мы проживем без его зарплаты. Разве это правильно? Это же будто она продала себя! Продавала. Так нельзя!
— Глупости. Твоя мама просто его любила. И если он все еще звонит, а она отвечает, значит и сейчас любит. А тебе сказала ерунду, потому что о любви говорить стыдно. Ты молодая, и ты была уверена, что все в мире для вас — молодых. Она испугалась. И прикрылась тем, что как ей кажется, ты должна бы понять, приземленным, более простым.
— Теперь я ее понимаю лучше, — после паузы говорила она глухим голосом, — потому что как я теперь буду жить? Драться за алименты? Я помню, как они там, мужики, возмущались бывшими женами, которым только и нужны алименты. Хотела б я думать, что Никас поступит по-другому, но последние пару лет я вообще всегда сижу без денег, Женьке иногда игрушку купить не на что, а у Никаса всякий раз отговорки… и вот теперь у него, кажется, другая женщина, и если он поступит как многие? А Женька вырастет и мне потом скажет — почему, мама, мы с тобой жили на копейки? Ты не сумела с отцом договориться?
— Ты не должна бояться. Ничего не страшно кроме смерти и болезней, все преодолимо. А сын твой, каким вырастишь, таким и будет. Просто люби его и всегда говори, что любишь. Ты пойми, отец реже скажет, для этого нужна мать.
Мужчина повернулся на бок, разглядывая копну волос над краем покрывала. Ответы получались складные, будто он старец-пустынник. И хорошо, что она говорила без перерыва и, задавая вопросы, не ждала ответов. Еще не хватает задавить ее доморощенной мудростью. Это все вино в нем витийствует. А попробуй он сказать эти складности вслух, ничего от них не останется. И отлично.
Снова ложась на спину, нахмурился. В слабом свете раннего утра руки за головой казались черными по контрасту с белой майкой. И загорелый лоб резко темнел под короткими пепельными волосами.
…Еще она сказала — Атос. И что-то там пыталась объяснить, кинулась отчаянно наводить справедливость, ругая себя за то, что повелась на умный взгляд и веселые ухаживания. Сама, мол, виновата. А он — не виноват.
Светлые брови на темном лице почти сошлись к переносице. А вот тут одно решение у него, и баста. Все они ногтя ее не стоят. Начиная от хитрого мужа и заканчивая этим сельским кавалером — владельцем зеленого жигуля.
«А ты стоишь?»
— Да, — сказал он вполголоса.
«Ой, ли. Сам себе врешь?»
— Вру. И начхать.
Заснул, так и не расправив на лице упрямых морщин.
Поздним утром брился, натягивая кожу и внимательно глядя на себя в зеркало, когда позади раздался голос Ники:
— А вот это что?
Он не порезался, хотя рука чуть дернулась. Обернулся, перекатывая под коричневой кожей небольшие жилистые мышцы. И опустил руку с бритвой.
Ника стояла в дверях, все в той же белой футболке и держала развернутый паспорт в вытянутой руке. Мужчина собрался что-то ответить, но она его опередила.
— Я что-то совсем ничего не пойму. Я уж лучше тебя буду спрашивать, ладно? А то моя голова такое думает. Ты возишь в машине мумию.
— Это идол.
— Ладно, идолище поганое на заднем сиденье. Но это потом. У тебя в бардачке лежат стеклянные глаза! А обещал сказать. И не сказал.
— Ну…
— Нет-нет, про глаза я уже потом спрошу. И про нож тоже!
— Какой нож?
Ника удивленно подняла брови.
— А, — кивнул собеседник, — этот, «Рэмбо» который, ну так это…
— Пожалуйста, не перебивай, а то я отвлекусь. И забуду. Удостоверение еще это…
Она замахала паспортом, чтоб он снова не перебил ее.
— Но вот главное, вот это. Тут написано, еле видно, конечно, но написано — Густинг Фомич Ло… Лоу… Лоуретьевич? Тысяча девятьсот тридцатого года рождения…
— Гущин, — сказал мужчина и положил станок на край раковины. Вытер скулу концом полотенца:
— Что ты мелешь-то, какой Фомич? Гущин Фотий Лаврентьевич. И причем тут тридцатого? Совершенно не тридцатого…
Ника уставилась в паспорт, шевеля губами. Ступила в ванную, поднося книжечку к лампе на кафельной стене. Тыкнула пальцем в размытые пятна.
— Ну, так написано! Что же я врать буду? А кто такой этот Фотий?
— Это допрос?
Ника опустила руку и мужчина, подхватывая паспорт, захлопнул его, суя в задний карман серых брюк.
— Завтракать? И дай мне добриться.
— Я там сделала бутерброды. А за чаем сходи, пожалуйста, сам, а то я боюсь эту волнистую даму. И скорее брейся!
Мужчина послушно заскреб подбородок. Ника изучающе разглядывала широкие плечи и крепкую шею, переминаясь с ноги на ногу и слегка пожимаясь.
— Сейчас, — сказал он, поглядев в зеркало на ее танцы, — уже, все.
Она закрылась, щелкнула щеколда.
— Так ты не ответил, — донеслось из-за двери, — про Фотия…
Мужчина вытащил паспорт из кармана и, подойдя к окну, стал разглядывать покоробленную высохшую страничку. На месте года рождения плыли неровные каракули, и он чертыхнулся — складывались в кривенькие тройку и нолик.
— А если б тыща восемьсот, она б и в это поверила. Ну да…
Зашумела вода и Ника вышла, сверкая свежевымытым лицом. Села на свою кровать, сложив руки на коленках, и сурово посмотрела на своего собеседника. Он вздохнул, разглаживая страницы паспорта.
— Фотий Лаврентьевич Гущин. Это я. А для народа — Федор Леонидович.
— Почему?
— Куда с таким именем.
— То есть, ты не Федя? Ты — Фотий?
— Ну да.
Ника хлопнула себя по коленкам.
— Фу-у… радость какая. А я ночью проснулась, и думаю — ну и как же мне его называть? Неужели Феденька? Или может — Теодор? Вот я знала, знала, что это не твое имя!
— Тебе нравится? — рука замерла на паспорте. Он удивленно смотрел на ее довольное лицо.
— Да, — она удивилась в ответ, — конечно! А тебе разве нет? Прекрасное имя! Чисто как звучит: Фо-тий. И ни у кого такого нет.
— Ну, ладно. Я рад. А я знаешь, проснулся ночью и все думаю. Ну как же она меня называть будет, неужели Феденька? А то еще не дай боже — Теодор…
— Перестань! Не смеши. Поехали дальше.
— Я за чаем? — с надеждой спросил новопоименованный Фотий.
— Теперь про цифры, — продолжила неумолимая Ника. Вперила в допрашиваемого суровый взгляд. И ее брови поползли вверх. Фотий краснел. Краска поднималась из выреза майки, заливала шею и скулы.
— Ну… В-общем, я исправить хотел. Там всего-то четверку думал на пятерку. А он упал в лужу, в раковине. Я стал стирать, ну и… и вот. Теперь я, подожди, сколько же мне теперь? Шестьдесят?
— А тебе не шестьдесят?
— Господи, Ника! Ты всерьез думаешь?
— Так написано же — тридцатого года. Считать я умею.
Он вскочил, разводя руками, солнце заблестело на круглых плечах.
— Я похож на шестидесятилетнего? Нет уж, ты посмотри!
Быстро нагнувшись, схватил ее поперек живота, поднял над головой на вытянутых руках. Дернувшись и замахав руками, она вцепилась в его шею: