Дан Цалка - На пути в Халеб
Дед мой (по отцовской линии) был человеком набожным и уважаемым в своем местечке. Если и закрадывалось в его душу когда-нибудь какое-нибудь недоброе чувство, то разве что зависть к брату, чей сын был раввином возле Ломжи. Судьба не очень баловала моего деда: его старший сын в 1905-м стал революционером, мой отец присоединился к нему в юном возрасте, и старший брат записал его в ремесленное училище. Восемь месяцев дед, мрачный и одинокий, ожидал возвращения младшего сына. Не дождавшись, отправился в Варшаву за сорок бесконечных километров, «за семьсот лет», как говаривал мой дядя (о нем речь впереди), и после чудовищной ссоры со старшим сыном привез домой младшего, который больше не упрямился и не рыдал, а был скорее колючим и чужим.
Дед, прекрасно разбиравшийся в священных книгах, которые проливали свет на любое событие — и то, что уже было, и то, что еще будет, — почувствовал себя в непроглядной тьме, и слезы полились у него из глаз. Увидев сурового старика, сидящего в телеге плачущим, отец мой стал целовать его и говорить ласковые слова, но, когда старик спросил, останется ли он с ним навсегда, юноша выпрямился и замолчал.
Итак, отец уже жил в Варшаве, правда, не так, как дед, который всю жизнь изучал Тору, а совершенно свободно, но и без тени технократской заносчивости — он ведь был шофером и механиком, а в те времена профессии эти считались редкими и вызывали почтительное удивление.
Он читал «Фольксцайтунг» и «Дзенник популярны», завтракал на улице Фавия, 42, обедал у «Цезаря Брута», пиво пил у Мойше Рабейну, высокого, худого и рыжебородого человека, постоянно носившего каскетку с черным верхом («дашек»), которую называют «еврейской шляпой». Летом он пил содовую и ел мороженое у Мойше Парадиза, низкорослого человечка, чью жену, длинную и тощую, прозвали «дер Бочьян» (цапля).
Почти каждый вечер отец ходил в театр. Он очень любил «Баладину», «Слезы Китая», «Дантона», «Толема» и «Мотке-вора». Слушал лекции каких-то известных социалистов, в те времена потрясавших легкомысленную Варшаву. Ездил в летние отпуска в Свидор, в свободные дни отправлялся на прогулки в окрестности Варшавы и читал Ромена Роллана на идише.
Мама? Мое первое воспоминание, связанное с ней, — это голубое небо, открывающееся моему взору из высокой детской коляски, которую мама, в черном пальто с чернобуркой и в шляпе, украшенной пером, везет по дорожкам Саксонского парка, не сводя с меня газельих глаз.
О своих первых годах мне нет нужды гадать: я знаю о них наверняка благодаря важному документу, попавшему мне в руки. У моего отца был друг, доктор Адам Н. Ледиг, весьма модный в Варшаве психоаналитик. Клиентов он выбирал себе очень мудро: и дам из высшего общества, и спекулянтов зерном, и манекенщиц, потому он не только зарабатывал бешеные деньги, но и мог себе позволить с шиком их тратить. Небольшое расследование, проведенное мной, показало, что д-р Ледиг был членом варшавского спиритического кружка «имени Алана Кардека», и один из знакомых клялся мне, что своими глазами видел в библиотеке Лондонского музея его книгу «Проверка умственных способностей у привидений».
Касательно же моих умственных способностей доктор предложил воспользоваться тестом Бихлера, что и было сделано, когда мне исполнилось восемь месяцев. К огорчению окружающих, тест обнаружил, что я отстаю в развитии на два месяца. Месяц спустя испытание повторили и нашли, что я отстаю на четыре месяца. Результаты поразили д-ра Ледига.
— Это феномен, — заявил он моему отцу и стал наблюдать за мной.
Три года спустя, незадолго до своего отъезда в Лондон, он передал моему отцу запечатанный конверт и сказал:
— Шимон, хорошенько храни этот конверт и, если у мальчика когда-нибудь возникнут проблемы, передай его психоаналитику.
Отец хранил конверт с результатами наблюдения за моим развитием, проводимого доктором, но во время одного из наших многочисленных переездов конверт сгорел.
— Адам, так что все-таки с этим Бихлером? — допытывался озабоченный отец.
Доктор казался слегка смущенным.
— Да не принимай ты это близко к сердцу, — пробормотал он, — я тебе говорю…
И они отправились в кафе «Камерное», где уже собрались друзья, чтобы пожелать доктору счастливого пути и выпить по глоточку виски, которое в то время было в Варшаве в моде: считалось, что от него наутро не болит голова и не тошнит.
Золотой осенью 1936 года несколько человек выехали из Варшавы и направились к реке Буг в сторону русской границы, многие мечтали об этом уже давно. Но не успели они отъехать, как их остановили двое полицейских, немецкий и польский. Полицейский-поляк, который родился на улице Дзельной и знал идиш не хуже сидящих в машине, мгновенно определил:
— Вы едете к большевикам.
Поскольку то была чистая правда, никто даже и не пытался его опровергнуть. Честно говоря, отец и его друзья не так уж рвались в Россию. Быть левым — это одно, а жить в России — совсем другое. Но у них не было выбора. «Немцы, — говаривал мой дядя, преподаватель философии в гимназии имени Кохановского, — они, конечно, народ великий и талантливый, только всегда оставляют другим небогатый выбор, потому что в их несчастной метафизике слишком много патологического».
Эти несколько человек все же предприняли вторую попытку, и им удалось переправиться через Буг. Ночью, в маленьких лодчонках, обернув тряпками весла, они переплыли реку под крики ночных птиц и плеск воды. Потом мой отец работал в каком-то учреждении со сложным названием, состоящим из множества букв и точек между ними.
— Хуже всего то, что вы троцкист, — сказал ему однажды сослуживец.
— Я вовсе не троцкист, — запротестовал отец.
— Это вы так думаете, — грустно ответил тот. — Люди полагают, будто их мысли что-то значат. Но с объективной точки зрения вы, конечно, троцкист.
— Нет-нет, — твердил отец с трогательной наивностью.
— Да что с вами говорить, вам никогда этого не понять, — заявил сослуживец заносчиво, но с оттенком горечи, присущей человеку, с младых ногтей постигшему суть подлинной диалектики.
Теплой летней ночью 1940 года в дверь нашей квартиры постучали.
— Вам дается десять минут на сборы, — сказали нам милиционеры.
— О Беотия духа, Спарта тела, Дельфы сердца, о бедная матушка-Россия! — горестно воскликнул мой дядюшка.
Так начались наши бесконечные скитания на всех мыслимых и немыслимых средствах передвижения по бескрайним просторам между Европой и Азией. Мы хотели вернуться на Украину и написали письмо товарищу Сталину, доброму царю-батюшке, которого обманывают злые бояре. Был даже получен положительный ответ, но география — наука сложная, и вместо того, чтобы оказаться на Украине, мы попали в Сибирь, на лесоповал. Хоть нам и было немного грустно без дома, без газа, без лекарства от головной боли, без фильмов студии «Уфа» и без дамских журналов, но скучать не приходилось. «Если человек дрожит, ему никогда не бывает скучно», — сказал один писатель родом из Милана. А к тому же там был такой чистый и здоровый воздух, такой белый снег! И среди этой белизны, под узким небом, иногда слышался вой волчьей стаи. Снега много, по нему идешь словно по глубокому рву. Ребенок видит вокруг себя только снег и узкую полоску неба. Этот движущийся клубок медленно прогуливается от одного конца барака до другого, так закутанный во все тряпки, которые только подвернулись под руку, что ни плюнуть, ни попикать.
Голова медведя возвышается посредине этой площади, это самый большой медведь на свете, он приближается к окну дома, почти сплошь занесенного снегом, и бьет лапой по крыше. Сквозь белые морозные цветы на стекле ребенок видит часть туловища и треугольник головы медведя; он слышит, как сотрясается крыша. Этот медведь ему нравится. Голова его наклонена вправо, он играет и удивляется.
— Мишенька, медвежонок, — зовет ребенок и касается заиндевевшего стекла. Морозные цветы тают, стекло покрывается паром от его дыхания, и тогда огромный медведь исчезает.
— Какой медведь? Здесь нет медведей, — успокаивает его отец.
— Ну конечно же, в Сибири медведи есть, — говорит мой дядя, преподаватель философии.
— Здесь водятся волки. Медведей здесь нет, — замечает капитан Ежи. — А если бы и были, к жилью они не подходят.
— Если нет медведей, так нечего рассказывать ребенку сказки. Это самый верный путь сделать его неврастеником, — говорит дядя.
Однажды к нам в барак заходят трое. «Золотоискатели, золотоискатели», — шепчут вокруг. Эти слова кажутся загадочными и волшебными первому поколению зрителей кинематографа. Мама жарит для золотоискателей картошку с луком. Среди них выделяется один, который не произносит ни звука. Он большой и сильный, а глаза у него красные, как у кролика. Он сидит между своими друзьями и курит самокрутки из газеты.