Леонид Гиршович - Шаутбенахт
Как вдруг услыхал он:
— Григорий Иваныч, не спешите так, Трушина отстала.
Голос женщины, которая сама-то не отстала, но печется об отстающей. Знакомое, доморощенное, и сердобольное, и одновременно холопское «все за одного, один за всех», неизменное при любой погоде: и в первомайское хлюпанье с жидким транспарантиком, и в светозарном обрамлении примитивистского пейзажа с Эйфелевой башней. (На фоне последней, правда, «савейские» — абсолютный сюр.)
Где это? У Юры затрепетали ноздри, глазки забегали. Их было восемь-девять женщин, разного возраста и калибра, от восемнадцатилетней спирохеты до пожилой бегемотицы, с трудом переставлявшей геркулесовы столбы, всю цветовую гамму которых было по силам передать только Ренуару. Остальные были как бы в промежутке, но, в общем, — увесистые квашни. Были и две маленькие — худые, плоские, с мускулистыми ногами, не распрямлявшимися в коленках. Так сразу охватить их всех взглядом Юра не мог; видел мореный дуб их лиц — их гнали издалека.
По всей вероятности, это была «доска почета». Это могли быть девчата с говномесительного комбината в Зассыхине, премированные — ни фига себе — Парижем. Это мог быть профсоюзный обмен. Григорий Иваныч, тот, что против Трушиной скороход, совмещал в себе функции административные и мужские. Быть единственным мужчиной — это уже функция. Для себя он типичен; втянутое в плечи выражение лица, а поверх — все та же царапающая плешь и лоб нейлоновая шляпа стального цвета, костюм стального цвета, рубашка — желтоватого, розоватого, сероватого — не важно, какого оттенка, но муторного, ибо душа просвечивает; в галстуке — скорее будет без подметок, чем без галстука. У Григория Иваныча еще висел на плече аппарат «Зенит» — какой евреи вывозят в Израиль (за бортом 73-й г.).
Ну какой был в них Юре интерес, в таких-то соотечественниках? Я понимаю, приехавшие на соревнования ребята. Или гастролеры. Да хоть как в Венеции — была приличная экскурсия. Но эти нинки! Юра таких звал не «дуньками», а «нинками». Дуней — в семье — звали мать, знакомые по работе звали ее Доней или Дашей (Дарья Семеновна Беспрозванная — она была из Криворожья). Нинки! Колхоз «Красный лапоть»! Зассыхинские говномесилки, целлюлозно-бумажный комбинат, — а вот поди ж, заволновался. Было ясно, куда направлялись эти труженицы, осуществлявшие волею тупого случая мечту чьей-то жизни. Их вели на Эйфелеву башню. Тут Юра перестал понимать, что же, собственно говоря, помешало ему на нее подняться. Перебрал в мозгу все фантазии — все вроде бы в порядке. Помутнение какое-то, бля. Летал же он на самолете, смотрел вниз. И его потянуло на звук русской речи.
— Слушай, Рай, если так уж тебе приспичило подняться на Эйфелеву, о'кей, давай пошли. Ну чего ты расселась? Быстро пошли.
Рая была в стадии акматического перегрева, причем в самом апогее — в наморднике рыданий и ошейнике спазм. А те, русские, не ждали, вот-вот могли затеряться в толпе. Здесь медлить нельзя было — если хотеть как-то с ними пересечься. Ненароком.
— Ну, давай-давай. — Он схватил Раю за руку, но она руку вырвала:
— Не хочу! Никуда не хочу!
Ах, так ее надо было еще уламывать! Он оглянулся, те всё еще были в поле зрения.
— Ну, в последний раз спрашиваю — идешь? Нет — сам пойду. То вой подняла (передразнивая): на Эйфелеву башню… на Эйфелеву башню… Пошли, говорю! Слышишь? Я пошел.
Она сощурилась одними нижними веками, восторженно. Лицо запрокинула, подбородок, нижнюю губу, нижний ряд зубов хищно выставила: клюв! И, помедлив, упиваясь своей ненавистью, прошептала:
— Если б ты оттуда еще свалился.
— Этого я тебе не забуду, этого я тебе никогда не забуду…
Он опередил их в очереди — повторной, но кто же считает, мил человек, когда охота. Они стояли прямо у него за спиной. Юра прислушивался, не оборачиваясь — помня венецианский «русский» урок. А взгляд терпеливо озирал однообразную картину: в заданном русле экономично спрессованными петлями еле ползет вереница людей. Дети разных народов, все они по преимуществу принадлежат к одной расе — капиталистической. Коричневая будка кассира с желтыми фестонами над нею, буквы — электрическими лампочками, какая-то эмблема — тоже из лампочек: парусный кораблик, что ли. Взгляд это бессознательно обследовал, столь же бессознательно соотнося с голосами, которые различало ухо.
— …А я-то ей, значит: а ты кофту-то сыми. Пуговки свои можешь себе спороть и все, что понашила… — вползал к нему в ухо губной, на свет розовый и посвистывающий шепот. — Нет, к коменданту. Хорошо, идем к Давиденко. Говорю ему: чепэ, и все рассказываю. Кофту мою нашла, позабытую, перелицевала и уже всякого добра на ней своего понашила. Ну, чейная она теперь? Давиденко слушал все, сперва стал правильно говорить — то же, что я: кофта-то не твоя, пуговицы и банты свои срежь, а кофту верни Чувашевой. Она — нет. Назад не спороть ей никак. Лучше пусть всю как есть я возьму, чтоб не испортить. Тут Давиденко-то вдруг ей: бери себе, носи, она твоя. Ты ее больше заслужила. Представляешь?
Это был «Дуэт для зрения и слуха» — созерцалось одно, слышалось совсем-совсем другое. А тем не менее контрапункт возникал: может быть, благодаря словам из лампочек — вместо неоновых трубок? Или, уже внутри, когда купишь билет: входишь — железные крепления выкрашены в коричневую краску, под лифтом громадные красные колеса из паровозного детства. Колесо крутится, солнце вспыхивает — гаснет. А эти… — Юра не знал, как они называются, — точно как на крейсере «Аврора», чтобы воздух внутрь поступал. Почему это все должно быть созвучно русской речи? Да потому, что растаскано было по разным ЦПКиО и ВДНХ (вот ведь и позолоченный дедушка Эйфель путается с девушкой с веслом).
— Товарищи! Товарищи — внимание. Внутри сразу направляемся в верхнюю кабину лифта. За мною идем по лестнице.
Экскурсовод, бля. Как Орфей, Юра боялся обернуться. Только на подходе к кассе, на самых ступеньках, скользнул по ним скучающим взглядом — сперва повысматривав вдалеке что-то совсем другое. Бабу к ним приставили нехилую, очень даже ничаво. Стояла с мужиком, Григорием Иванычем, — кагебешница небось. А может, местная. Тот утирал платком лоб, затылок, плешь «с заемом» и пару раз позволил себе обмахнуться шляпой. Рыболов на припеке. Такому сейчас впрямь штанины закатать, да с удочкой на берег, да в руки «Правду» — чтоб не клевало. А ему, понимаешь, в ногу с Трушиной шагать.
На переводчицу, в смысле на экскурсовода, Юра никогда бы не подумал, что она с ними. Потому и не заметил ее. Худая, узкоплечая, без прически. (На Западе у женщин за собою не тот уход, в России если прическа не с хорошую задницу, то можешь и в гости не идти.) Глаза тоже у нее по-иностранному смотрят… а все-таки не проведешь Юру: советская! «Товарищи — внимание». И выдала себя. Нет, в Моссад бы такую не взяли. Могла замуж выйти за иностранца — и подрабатывает экскурсиями. Такой, компромиссный, ход мысли удовлетворил Юру. Все равно, если и попробовать заговорить, то не с нею.
Увидал он и жертву Соломонова суда. Веснушчато-рыжая толстуха, от локтей до подмышек ляжки, сорокапятилетняя… или пятидесятипятилетняя? Хрен их разберет. Чувашева. Кстати, я не знаю, странно: толстые обычно не шепчутся, а говорят громко. У этой конфидент — спирохета восемнадцати лет. Выходит, больше некому слушать. А последняя, как пишут, «существо такое-то, такое-то и такое-то» — золотушное, белоглазое. Шея небось грязная, с голубой жилой — да все равно вампир побрезгует.
— Нина…
Это к ней. Отвечает с заведомой готовностью повиноваться:
— Что, Надь? (Привычка услужить старшим? Рада от рыжей отвязаться? А может, Надя за старослужащего здесь? «Пользуется авторитетом среди товарищей».)
— Ты чай свой давала кому?
— Да, полпачки, Вале Петренко.
— Мне она давала, а чего?
Валя Петренко с ходу же готова собачиться (а по фамилии — потому что есть еще одна Валя).
— Ничего, просто знать хотела.
У Нади было строгое лицо человека, желающего быть в курсе всего — конечно же, с благой целью (порой это иначе называется). Она же и была тою сиреной, что заарканила Юру: сказала, что Трушина не поспевает, а он услышал. Что касается Вали, то Валя — одна из двух помянутых худосочных, на полусогнутых ходящих, но с мускулистою икрой. Ее девятимесячная завивка была месяце на седьмом. И Надя, и Валя были ровесницы с Чувашевой, — а так что о них еще сказать? Чужие лица вообще по первому впечатлению нередко отталкивают — это роднит их со стихотворной строкой.
— Девушки, девушки, проходите, — говорит Григорий Иваныч.
Юра постарался оказаться возле лифта в компании с ними. Живой свет пленэра сменился тускло-коричневыми, кафешантанными лампами в круглых плафонах; свежий воздух — запахом советского пота, — впрочем, лотрековские клоунши тоже потеют, так что легко свалить на них. Прождав так сколько-то (кем-то, однако, скрупулезно отсчитанные минуты), они с обшарпанного дощатого пола шагнули на линолеум. В лифт набилось людей как сельдей, и не в бочку, а в трюм рыболовного траулера. Закрылась дверь, и парень-лифтер включил подъемный механизм. Выход был на противоположную сторону, перекувыркнулись…