Леонид Гиршович - Шаутбенахт
Юра осознал это в мгновение ока — причем всем деревенеющим телом, а не только поджелудочной областью или в известной точке мозга, где гнездится акрофобия: что в той выси, куда он собрался, он будет под миллионом взглядов, сила притяжения этих взглядов будет прямо пропорциональна потребности сорваться… его толкает в спину (безличное), велит ему оторвать налитую свинцом подошву от пола — во имя той, настоящей, земной тверди…
Это представилось так живо, что Юра наотрез отказался брать билеты на Эйфелеву башню. Но не мог же он сознаться в какой-то глупости, просто дурости какой-то (разве сам бы он первый не заключил с презрением: дурь).
— Сорок франков — ё-о-о… И это смотри докуда, только до половины, а доверху шестьдесят пять! — Они как раз выстояли часовую очередь в многометровом лабиринте из стояков и цепочек, подводившем к окошку кассы. Над кассой имелся прейскурант: контур Эйфелевой башни с делениями, словно указывался уровень воды на разных стадиях Всемирного потопа — только почему-то метраж был дан во франках. — А два билета — это уже сто тридцать! «Клара, я ох…ваю» (диалог двух коров из «циркового» анекдота).
И тут же он наклонился и пролез под цепочкой, не дав опешившей Рае рта раскрыть — при этом она даже не могла пойти сама, «в гордом одиночестве», деньги-то были у Юры, а он решительно удалялся. И вот ей — отстоявшей такую милую смешную еньку в кассу, — ей ничего другого не оставалось, как тоже полезть под цепочку и поспешить за мужем. Но ее трясло — от возмущения… от этой его выходки… у нее не было слов, они же сюда за этим приехали. Это как взять мокрыми трусами и дать ей по морде в самый симпатичный момент.
Он сидел на скамейке, спиной к «виду на Трокадеро», чтоб прекрасному, так нет — сидел и смотрел на Раю. А чего? Разве что-то случилось? Не то по внутреннему своему уродству и вправду не понимал, чего такого сделал, не то, ну, совсем мразь, за которую ей посчастливилось выскочить. Это Раю-то и взорвало: Юрочкина морда. И она пнула врага в чувствительное место.
— Десять тысяч на дорогу истратили, уж сто франков-то тебя не спасет… Снявши-то голову, по волосам не плачут.
Ярость, усугубляемая слабостью своих позиций, к тому же мнимых, стыдливо прикрывавших другую слабость, в коей он, однако, повинен не был, ослепила Юру:
— Да пошла ты …! … … …!
Тут уж и Рая утратила над собой контроль, а с ним и контроль над ситуацией. В результате оба «спешились», и брань пошла на чем свет стоит.
Юра, выражаясь мягко, настаивал на том, что ехать надо было с экскурсией. Все бы по-русски объяснили, все бы было понятно. А то как дурак: ткнешься туда, ткнешься сюда — это к тому, что Рая очень хотела увидеть Падуюшую башню: поехали в Падую и оттуда, злые, так ничего и не найдя, вернулись к вечеру в Венецию. И вообще был Юра по-простецки общителен, скушно было ему без людей. Как-то в венецианской толчее повстречали они советскую экскурсию: блузки родных расцветок, нейлоновая арматура шляп, нахлобученных на неандертальское надбровье. Свои… Нет, уже не совсем свои — разница: те были «моно», а Юра уже был «стерео». Тем не менее Юра заволновался. Что-то сделать? Войти в контакт? Рая категорически воспротивилась: на ней были синие джинсовые клеши, ломившиеся в бедрах, ее жировые складки облегала майка с картинкой, туфли — на платформах. Нет, она с ними была уже по разные стороны баррикады.
— Чтобы я к ним подошла? В жизни не подойду. Если хочешь — иди.
Юра страшно неловко, страшно смущаясь, пристроился к советскому мужчине.
— Ну что, землячок, как дела?
Советский мужчина внутренне содрогнулся, — но на такой глубине, что внешне это проявилось именно в том, что не проявилось ни в чем, он даже не обернулся; обернулся, но не сразу. Женщина рядом, видя провокацию — обещанную ей на собеседовании в обкоме, — быстро шепнула что-то другой женщине, та дальше, и явочным порядком граждане Первого в мире пролетарского стянулись, сжались, что мошонка у моржа (того то есть, кто купается в проруби).
«Советское быдло», — подумал Юра. Сам он был Рае под стать: коренастый малый, весь несколько навыкате — от глаз до пупка. Лицо чем-то знакомое.
Колонки (очень изредка, но встречающиеся) советских туристов — а речь о 73-м годе — имеют (имели) несколько физиономических ипостасей; этих, например, характеризовало вдумчивое отношение к экспонату, две-три экскурсантки даже что-то строчили в своих блокнотиках. Юра ошибался: как советское быдло повел себя он, а это были интеллектуалы из Краснодарского края.
Рая же разила глобально, припомнила ему магистральные промахи: водительские права, в первую очередь их. Остались без машины. Совсем жизнь другая была бы (и это была правда: в выходные ни к морю, ни в гости дальше чем через дорогу — с ними и дружить-то не выгодно).
Юра свирепел от бессилия перед этой правдой, он был как дракон, пораженный Георгием Победоносцем в самую пасть. Только у Юры, в отличие от дракона, пасть нуждалась в протезе тысяч на… страшно выговорить; запущенными зубами Рая, правда, попрекать не очень-то смела, у самой зубы были в пушку.
— Вот если бы умных людей послушал. «Поди и сделай права», — говорил это тебе Богатырян, а ты ему что? Ну и сиди теперь в дерьме.
Юра б смазал ей, кабы мог. За «умных людей» — не за «дерьмо». Советчики, бля. Ей и сейчас один с Ужгорода посоветовал: шо деньги чужому Шломчику зря дарить, с туристской группой слонятыся. У вас шо, своих глаз нэма? Своих мозгов нэма? Сами ехайты. Вот я вам усе скажу, объясню, куда надо… до Венэции, значит…
Есть особый род пафоса: он в обличении чужой глупости, тогда как все в действительности элементарно — только надо сделать то-то и то-то. Рая была податлива на такие речи. Легко догадаться, что супруга своего она «не держала», — другое дело, что в глубине души и в претензии к нему не была, понимая: сама виновата. Раз сама хуже других — а она так искренне считала, — то и муж у такой должен быть «отстающий».
Мирились они в постели, и это было не столько примирением, сколько перемирием на время сексуальных действий. На следующий день они снова грызлись и ссорились. В Венеции еще вдобавок оба отравились — так что когда в Болонье ночью садились на парижский поезд, то друг друга ненавидели. А как звучало когда-то: «болонья» (плащ). Эта ненависть гармонизировалась рожами итальянцев, запахом итальянской еды, поносом на венецианском вокзале — и другими образами Италии. Впереди, однако, спасительно еще маячила Франция, Париж — топонимический десерт. Но нагадившему и в этот десерт, прямо перед подъемником на Эйфелеву башню, нет уж, на сей раз ему пощады не было. «Нет уж», — сказала Рая — не ему, себе.
Рая была сильный человек. Она не устроит истерики, не ударится в слезы жалости к себе — она уже себя отжалела, все, это в прошлом.
— Дай мне паспорт и деньги. — Паспорта тоже хранились у него — «на себе», как и деньги, не очень удобно, зато спокойно: всю Италию объездили, и ворог был бессилен запустить туда руку (только друг).
— Ты чего? Что такое?
— Я тебе сказала: дай мне мой паспорт и половину денег.
— А вот не дам — что ты сделаешь? — Юра ухмыльнулся, но это была ухмылка перетрусившего хулигана: ершиться-то ершится, а сам в растерянности и действительно прикидывает, может ли она что-то сделать, если он не даст — нет и все. Хорошую школу жизни прошел Юра.
Но и Раю, в конце концов, не пальцем делали.
— А найду на тебя управу. Ты думаешь, я французского не знаю, со мной можно что хочешь творить? Пойду сейчас, как есть, голая, босая…
— Ну куда? — панически осклабился Юра.
— А в Толстовский фонд.
О Толстовском фонде Юра слышал. Рассказывали — в Беэр-Шеве, в частности, одна семья — все уехали в Толстовский фонд, там евреев крестят и за это дают деньги. Ну, как этот, в Восточном Иерусалиме, не Илларион Капуччи, а другой — и он якобы две тысячи дает тем, кто у него крестится, и через Иорданию переправляет в Европу.
— Да ты что, дура? В самом деле — разводись, что мне, жалко. Подумаешь, на Эйфелеву башню не поднялись — в Толстовский фонд из-за этого идти надо? Сто тридцать франков за то, чтобы в лифте прокатиться вдвоем. В фунтах сосчитай, сколько это будет.
В Рае запасы железа истощились, она тоже села на скамейку, спиной к Трокадеро, и заревела в три ручья:
— Ты… ыг… сам… ыггг…
— Райка, перестань! Хватит!
Юра, конечно, обрадовался, что она понтилась с Толстовским фондом. Вот только… Все проходившие оглядывались с интересом, а интерес был злорадный, Юра это знал по себе. Всегда приятно: заголившиеся ноги чужого скандала.
Ему было стыдно людей. Он что-то говорил ей, а сам озирался: на топтавшиеся, пролетавшие, сновавшие — курточки и ковбойки, панамки и майки — лиц же не было, не считая одной-двух физиономий, постоянно маячивших, — такова уж особенность толпы.