Николай Веревочкин - Белая дыра
От луж, штакетниковых оград, развалюх исходило мощное, надрывающее душу излучение ностальгии.
Трехэтажное здание школы смотрело на него пустыми глазницами окон. Нет насыщеннее черноты, чем провалы окон брошенных домов. Из них, ухмыляясь, смотрит сама вечность.
Много лет назад Прокл стоял на фундаменте строящейся школы. Мела серая февральская поземка. Скука пасмурного неба опустилась на землю, накрыла Новостаровку, как кузнечика ладошкой. И ему, пацану, не верилось, что в этой милой глуши, пропахшей дымком печей, среди печальных сугробов, плетней и палисадников, сухого треска акациевых аллей появится чудо — многоэтажный дом. Шуршала теплая метель, заметая хаос бетонных плит, сваленных на Коренищевом огороде. Седой от снежной пыли пес Пунтя отворачивался от колючего ветра и терпеливо ждал хозяина. В синей мгле зажигались первые окна.
Хорошо убегать в это уютное, знакомое прошлое, в далекое время, когда ты был бессмертен.
Чужой голос снисходительно относился к этим путешествиям, лишь иногда выдавал свое заинтересованное присутствие тихим сопением. У этого прожженного циника тоже, видать, были маленькие слабости.
Детство — это бессмертие. Точнее сказать, в детстве человек живет как молодой бог по законам бессмертия. Ничто не может убедить его в своей личной смертности. Да, умирают все, но только не он.
Для бегства в мир бессмертия у Прокла был надежный способ. Нужно было во всех деталях вспомнить какой-либо предмет из того времени. Важно лишь, чтобы предмет был связан с событием, способным вызвать легкую печаль. Во мраке забвения раздавался щелчок и включался видеомагнитофон памяти. Предмет обретал плоть, твердость, шершавость, цвет. От него распространялся дрожащий звук, заполняя и организуя пространство. Что вспоминать — старые ходики, икону, вьюшку в бархате сажи, поленницу, плетень, кольцо или куст полыни — не имело значения. Главное, чтобы увидеть как можно достовернее. И тогда, разветвляясь, как морозные узоры на стекле, белую пустыню беспамятства заполнял далекий мир. При желании Прокл мог день за днем вспомнить всю свою жизнь. Он мог видеть этот мир в мельчайших подробностях, слышать его звуки, чувствовать запахи, но вернуться и жить в нем ему не позволялось. Нежной печалью ныло сердце. Этот мир беспричинного, щедро расплескиваемого, необъяснимого счастья жил в нем, но был недостижимо далек. В том мире он, бессмертный, жил волнующим ожиданием. Он знал, что это село, это озеро, этот лес — так, временное, пустячное. А настоящее, наполненное смыслом, там — за дальним бором, в неведомом краю, недосягаемом и чудесном, как бабушкины сказки…
Бетонный череп школы смотрел на него провалами окон, сквозняки продували его пустоту и кто-то гулко смеялся внутри лишенного души здания. Все, что можно было унести, было унесено: рамы, двери, трубы отопления и половые доски, шифер и стропила. Прокл смотрел на этот ограбленный кем-то мир его детства, с тоской думая, что с этой минуты он уже никогда не найдет в него дорогу.
— Поберегись! — закричали сверху, и Прокл едва увернулся от чугунной батареи отопления, выброшенной с третьего этажа.
Мерзко моложавый старик, ощерив беззубый рот, весело выругался. В черноте оконного проема его старая соломенная шляпа горела золотом.
— Чего гляделки вытаращил? Не узнаешь?
— Нет.
— Значит нездешний, — обиделся старый мародер.
— А где теперь школа? — спросил Прокл.
— Так вот она и есть. Читать, что ли, не умеешь? — удивился старик.
— Я имею в виду, где сейчас дети учатся?
— Ты что правда меня не узнаешь? Разыгрываешь, да?
— А ты меня узнаешь? — рассердился Прокл.
— Кто ты такой, чтобы тебя узнавать? — осадил его дед. — Мы с тобой за знакомство пили? А на школу не зарься. Школу забили. Я в ней свиней воспитывать буду. Проходи, нездешний.
Продравшись сквозь акациевые кусты, Прокл вышел на стадион — просторную поляну на берегу озера Глубокого. Но ни деревянных трибун, ни ворот не увидел. На вспаханной земле среди густого молочая торчали хилые кустики картошки. Гуси, щипавшие вкусный сорняк, при появлении незнакомца подняли голову и тревожно, но тихо загоготали, как бы обсуждая степень опасности, исходящую от Прокла.
На футбольном поле в районе вратарской площадки, опершись на тяпку, стояла женщина в синем халате и задумчиво смотрела на предстоящий фронт работ, видимо, подавленная грандиозностью задачи. Стояла она, вероятно, давно: гуси безбоязненно кормились у ее ног, одна из которых была деревянной.
Прокл подошел ближе. Черты лица окаменевшей труженицы ему показались знакомыми.
— Баба Утя? — окликнул он ее.
Женщина повернулась к нему, и стало ясно, что тяпка служила ей не столько орудием труда, сколько третьей точкой опоры.
Она была пьяна. Но чистые, как небо после дождя, голубые глаза казались совершенно трезвыми.
— Это кто меня бабкой назвал? — спросила она хриплым, но молодым голосом и замахнулась на Прокла тяпкой.
— Извините, обознался, — отскочил Прокл.
— Ты чей будешь, клык моржовый? Неси пузырь — знакомиться будем.
— Извините, — попятился Прокл.
— А то бы ударили по пузырю за знакомство? — посмотрела она на незнакомца жалобными глазами нищенки.
Прокл вдруг понял неприятную моложавость здешних стариков: и дед, едва не убивший его батареей, и эта старуха, клянчащая водку, были не старше его. Время в Новостаровке, видимо, действительно текло по-своему, если его одногодки успели состариться. Время в этой чужой Новостаровке текло со скоростью самогонки, наливаемой в граненый стакан — толчками, с перерывами на пьяное забвение. Очнется юное существо от запоя, а из пыльного, треснувшего зеркала на него смотрит хмельное рыло старика. Сидящая на сваренных из арматуры воротах стадиона ворона сварливо обругала Прокла. При этом она размахивала крыльями, топорщила перья и задирала хвост. Поведение чужой, незнакомой вороны до слез обидело Прокла, коренного новостаровца. Откуда ей, дуре, было знать, что значили для него эти развалины и это неухоженное картофельное поле, на котором когда-то он забил свой первый гол. Команда, в которой он играл, называлась «Целинник», и ей не было равных не только в районе и области, но и в республике. Три года подряд они выигрывали «Золотой колос». Сейчас, среди этой скуки запустения, его воспоминания казались невероятной, фантастической выдумкой.
Облаиваемый из глухого двора злобным псом, Прокл стоял у своего дома. Он ничем не отличался от других древних развалюх. Печальное зрелище, как говаривал ослик Иа. Но для Прокла не было на этом свете ничего милее. Щемило душу. Жалко было себя, валун на углу, ограждавший столб от буксующих в ненастье машин и тракторов, изломанную мальчишками яблоню-дичку, Новостаровку, людей, живущих на планете, да и саму планету, затерянную в захолустье вселенной.
Прокл вспомнил старую прялку. Потом увидел белое полотно, натянутое на кольцах. Крестик за крестиком, крестик за крестиком появляется на нем под проворной иглой неведомый цветок. Настольная лампа освещает скрюченные временем, но еще ловкие руки бабушки, ее умиротворенное неспешной любимой работой лицо. Старинное кольцо сверкает на пальце каждый раз, когда она вытягивает нить. Маленький Прокл засыпает в углу самодельного кресла, огромного для него, как царский трон. Он смотрит на коричневые руки бабушки, на тусклое свечение иглы и яркое сияние кольца. Кот спит на вязаных чулках — и самому тепло, и бабушкины ноги греет. Живая, мурлыкающая грелка. В печи потрескивают поленья, язычки пламени, как крылья бабочек, трепещут в жарком хороводе. Прочно сколоченный, надежный, вечный мир, центр вселенной. А в окно белым холодным крылом бьет метель…
Из дома вышел мужик на скрипучем протезе, в очках. Дужка перемотана медной проволокой, одно стеклышко все в трещинках, загажено мухами, а второе запотело. На приветствие мужик не ответил и молча уставился на чужака. Лицо у него было столь безразличным, от него веяло такой скукой, что Прокл еле сдержал приступ зевоты.
— Здесь раньше Шайкины жили. Не помните Шайкиных? — спросил Прокл лишь бы прервать странную паузу.
— Шайкины? — призадумался мужик.
Он снял помятую шляпу и долго, усердно чесал шишковатую лысину, сурово глядя в безоблачное небо. Видимо, перебрав в памяти всех знакомых, он сказал обстоятельно:
— Мы-то сами кривощековские. А коренных новостаровцев, считай, и не осталось, кроме тех, что на кладбище. Кто в райцентр, кто в город уехал, а кто взял да помер. Даже не придумаю, с кем тебе поговорить. Здесь каждый второй дом пустой. Заходи и живи. А кто раньше в этих избах обитал, кто их знает. Разве что канальи скажут.
— Канальи? — переспросил, удивившись, Прокл.
— Ну да, канальи, — подтвердил мужик и, махнув рукой на север, объяснил: — В том краю у канала живут. Там есть такая баба Утя, по прозванью «Наш корреспондент», так она каждую новостаровскую собаку помнит. Правда, год как у нее язык отнялся.