Николай Удальцов - Модель
Не мог же я сказать ей правду.
Наверное, просто с годами начинаешь различать то, что именно сейчасно, а что может и подождать.
И еще начинаешь отличать значительное от никчемного — скажем: женскую красоту от постановлений Законодательного собрания…
— …При социализме мы были сильной страной… — сказала Энн; и я приостановил ее слова, слышанные мной от многих из тех, кто остался во вчерашнем дне:
— Мы были сильной страной; но у стран при социализме хватает сил только на то, чтобы быть сильными.
На то, чтобы быть еще и сытыми, сил у социализма никогда не хватает.
— Но ведь нам же противостоял весь мир, — Энн так искренне оправдывала свою и мою Родину, что говорить правду мне было и трудно, и больно.
И Родина здесь была ни при чем.
При чем — было то, что на Родине происходило.
— Что же мы оказались за страной, если весь мир был против нас?
Кто же тогда был с нами?
— А страны народной демократии?
— Энн, разве хоть одна из этих стран пошла по пути этой самой «народной демократии» после того, как их перестали удерживать в социалистическом лагере? — я постарался произнести слова народная и демократия — так, чтобы она почувствовала, что я беру эти слова в кавычки.
— А как же — «железный занавес»? — Историю Энн явно учила в школе хорошо; и мне пришлось отвечать, хотя при чем здесь «железный занавес» я понял не сразу:
— Нас отгородили от мира для того, чтобы мы не узнали, что жить можно по-иному — мир отгородился от нас потому, что социализм был миру не нужен.
Впрочем, того, что социализм был не нужен нам самим, многие до сих пор не поняли.
А все дело было в том, что цивилизации социализм оказался ни к чему.
— Но ведь при социализме были социальные гарантии. — Это тоже были не ее слова; и мне пришлось отвечать своими словами:
— У нас была одна социальная гарантия — жить при развитом социализме.
А о том, какие социальные гарантии дает развитой капитализм, мы и понятия не имели до тех пор, пока нам не отменили выездные визы.
Только называется это не социализмом, а социал-демократией.
— А чем социализм отличается от социал-демократии?
— Тем, что социал-демократия — это стремление людей создавать государство, в котором жить лучше, а социализм — это требование к людям быть послушными государству.
— Но мы же жили…
— Энн, мы жили с синицами в руках, потому что журавлиное небо от нас скрывали.
— Ну хорошо, но ведь был же Брежнев, при котором никакого террора не было, — девочка продолжила правильно демонстрировать мне то, что она знала, о чем говорит; и мне ничего не оставалось, как объяснить ей, что то, что она говорит — она говорит неправильно:
— При Брежневе был застой, который мог наступить только в стране, народ которой уничтожен террором.
— Почему?
— Потому что нормальные люди добровольно на застой не соглашаются.
— Так что же, социализм, по-твоему, умер естественной смертью?
— Социализм умер неестественной смертью, потому что неестественной была его жизнь.
— А почему же у нас не получился капитализм?
— Потому что при капитализме есть деньги на все, даже на социализм, а при социализме ни на что, кроме социализма, денег нет.
Энн явно задумалась над тем, что я сказал, но привычность взглядов не хотела отпускать эту молодую женщину:
— Мой папа, как и все подводники, защищал Родину. — Она была уверена в том, что ее слова верны. И это действительно были верные слова.
Правда, она не задумывалась о том, что это были не ее слова, а слова тех, кто очень хотел сделать так, чтобы она думала, что говорить так — это говорить единственно правильно.
Это был набор идеологий, не умевших вступать в дискуссию, идеологий, которые могли существовать только в одиночестве.
Но разговор шел о ее отце — самом близком для нее человеке; и мне пришлось задуматься о том, как мне объяснить этой девочке то, что ее слова неверны.
— Энн, мой папа тоже был военным — ракетчиком; и мы с тобой оба можем гордиться своими родителями, честно выполнявшими свой долг.
Но наши отцы управляли самой совершенной военной техникой, а пяти видов колбасы в магазине они не видели, — я говорил спокойно и подбирая свои слова; и слова находились сами собой:
— Военное противостояние всему цивилизованному миру — это адреналин вчерашнего дня.
Люди — это то, чем они хотят прославиться в истории.
Мудрые народы создают культуру, глупые — бомбы.
— Но ведь были же те, кто мешал России развиваться.
— Энн, весь двадцатый век главной помехой развитию России были не враги из-за границы, а ее собственная власть.
И россияне страдали от своей власти больше, чем от всех врагов вместе взятых.
— Но ведь войны существуют.
А ты говоришь, что воевать нехорошо и неправильно.
— Да, девочка, мы живем в таком мире, в котором не всегда правильно поступать хорошо и не всегда хорошо поступать правильно.
Но тут уж я ничего не могу поделать.
— Ну, а если кто-то захочет захватить нашу страну, что мы будем делать без армии?
— Как ты себе представляешь этот захват? — улыбнулся я, несмотря на то, что наш разговор был серьезным.
— Ну, например, захватить наши нефтяные месторождения…
— Энн, в двадцать первом веке для этого нужны не баллистические ракеты и подводные лодки.
Для этого даже танки не нужны.
Сейчас перспективные месторождения захватывают через биржу — просто скупают акции и становятся совладельцами.
— А территории?
— Европа вообще открыла свои границы, и никто никого захватывать не бросился.
— А мы — европейцы? — девочка задала мне это вопрос с тайной надеждой в голосе.
Надеждой на то, что я отвечу утвердительно.
И мне пришлось ее разочаровать.
Хотя еще большой вопрос, для кого мой ответ был большим разочарованием — для нее или для меня?
— Пока — нет.
— А чем мы отличаемся от европейцев? — спросила она; и я задумался, перед тем как сформулировать ответ:
— Европейцы не переходят дорогу на красный свет, даже если на дороге нет машин.
— И все? — Энн посмотрела на меня удивленно; и мне пришлось задуматься вновь.
— Европейцы не могут не улыбнуться, встретившись взглядом с глазами ребенка.
— Так, может, они за деньги улыбаются?
— Так, может, мы за деньги ругаемся матом в автобусе?
— Так что же, по-твоему, армия теперь не нужна никому?
— Нужна, Энн, очень нужна.
Только совсем другая армия.
Сейчас в мире поднимается терроризм, торговля наркотиками, но против них межконтинентальными ракетами и подводными лодками не воюют.
Сейчас нужна армия особого, специального назначения. — До этого момента я говорил о том, на понимание чего у меня хватало знаний — на большее у меня знаний не хватало:
— И какой она должна быть, должны сказать специалисты.
Сказать и стране, власти…
— …Все равно ельцинская власть бросила нас, — проговорила Энн, и в ее словах звучала уверенность в том, что сказанное ей было настолько очевидным, что не нуждалось не только в поправках, но даже в комментариях.
В ответ я искренне вздохнул:
— Это не вина, а беда власти, которой пришлось выбирать: вести страну в современность или оставить ее там, где она находилась.
— Так что же, Еайдар, по-твоему, был прав и не делал ошибок?
— Энн, Еайдар был прав, хотя, наверное, сделал очень много ошибок, как и всякий, кто идет по новому, неизведанному пути.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что Еайдара ругают многие, но никто не говорит о том, что нужно было делать на месте Еайдара.
И потом, у него было мало времени.
— Почему?
— Потому что еды в стране оставалось на неделю…
— …В общем, я поняла: ты за капитализм.
— Да.
Потому что в наше время ничего, кроме капитализма, кормить людей не может.
— Поняла.
Я теперь — тоже…
— …Какой обла во мне, — прошептала Энн помолчав.
И хотя я никогда не считал, что если человек говорит так, что мне не понятно, то он говорит неправильно — все-таки решил уточнить:
— А при чем здесь облако? — И она уточнила:
— Обла — это не облако.
Обла — это облом…
— …Потом расскажешь мне все это еще раз, — проговорила Энн; и я переспросил ее:
— Зачем?
— Затем, чтобы я все хорошо запомнила.
Разговор с этой молодой женщиной был не ездой по накатанному тракту в неспешном тарантасе под мерный цокот копыт, а напоминал скачки галопом по пересеченной местности под искры, высекаемые подковами.
Да и вообще — все общение с ней было дорогой.