Юрий Манухин - Сезоны
— Здравствуйте, Геннадий Федорович! — приветствовал я старшего геолога, поклонился церемонно и пожал его пухлую руку.
— Привет-привет красным конникам! Много ли подков потеряли? Лошадки-то нынче не доходяги?
— Все в порядке, Геннадий Федорович. И кони сыты, и копыта целы. — Хотел еще чего-нибудь добавить остроумное, а на меня уже навалился Жека Васильев:
— Гром гремит — земля трясется! Чувствую на рассвете — трах-бах! Ну, думаю, Паша собственной персоной. Здорово, друг, здорово, брат, здорово! Что-то быстро вы прискакали. Поди на рысях?
— Галопом, Джек, галопом! Только иногда рысью. Сотню коней лихих загнали. Только семерых для вашего полного счастья доставили. А то смотреть на вас, вьючных, жалко. Вон они, посмотри, какие красавцы! — Четыре захудалые, еще не отъевшиеся после трудного перехода лошади понуро ходили вдоль бровки склона долины и щипали траву. Остальных не было видно. Жека шагнул в сторону, чтобы лучше разглядеть лошадей, а за ним стояла Оля. Мы смотрели друг на друга. Я молчал.
— Здравствуйте, Павел Родионович, — улыбнулась она и протянула руку.
— Здравствуйте… Здравствуйте, Оля, — смешавшись, ответил я, пожал ее пальцы и быстро опустил их, словно дотронулся до запретной вещи.
— Как добрались? У нас здесь только и разговоров: «Вот когда придет Громов с лошадьми… Вот когда придет Павел Родионович»… Наконец-то пришли, — странно так, не то спросила, не то воскликнула она.
— А кого же больше ждали, Громова или лошадей? — пытался я обрести непринужденность.
— Громова с лошадьми, — рассмеялась она негромко. — Я так и представляла: идете вы, а на поводу ведете много-много лошадей. Почему-то рыжие все, яркие, как пожар.
Вот и весь разговор. Оля прошла рядом, едва не задев меня, и навстречу ей приближалась Генриетта Освальдовна и приговаривала:
— С крещением тебя, Оленька. С боевым крещением. Что тебе наш северо-восток? Какие впечатления?
Вот и весь разговор, вот и вся встреча. Но почему нахлынуло вдруг такое восторженное состояние, будто мне не тридцать четыре, а в два раза меньше? Почему легка, точнее, невесома стала каждая клеточка моя и почему одновременно так отчетливо запульсировала кровь в висках? Отчего голос ее мягко и звонко повторяется в ушах: «Здравствуйте, Павел Родионович! Здравствуйте… Вот когда придет Громов с лошадьми…»
«Да полно задавать наивные вопросы, Павел Родионович. Все, по-моему, Паша, предельно ясно», — думал я в этот день, и на следующий день, и еще много дней подряд. Дело ясное. И еще яснее оно оттого, что прав на сто пятьдесят процентов Окунь, который утверждал как-то в разговоре со мной, что, мол, «с ней нужно по корешам».
— По корешам, — добавил он убежденно. — Иначе — хана!
— Кому? — спросил я.
— Тому, кто покусится. Усек?
Раз он так говорил, значит, так оно и было на самом деле. Я верил своему мудрому другу.
3— Да, Оля, пожалуйста, когда собираться будешь, не забудь пачки четыре чая. И сахар не забудь.
Я развернулся и пошел к выходу из десятиместки. Клянусь, я чувствовал, что она провожает меня глазами. Мне до судороги в шее захотелось остановиться, резко обернуться и поймать ее взгляд. Но я лишь съежился и вынырнул из палатки.
Очутившись на улице, я первым же делом посмотрел на небо и увидел, что небо стало выше. И тучи, которые уже несколько дней подряд темно-серой медузой висели над землей, заполняя все небо до горизонта, вроде бы начали редеть. А в светло-серых прорехах вроде бы проступила палевая краска. Ветер тоже заметно ослабел и стал порывистым.
Сейчас база партии казалась пустынной и неуютной, почти заброшенной, как какой-нибудь рыбокомбинат на побережье во времена безрыбья. Вымоченный, выцветший, чуть розоватый флажок на радиомачте то лениво полоскался в плотном сыром воздухе, то, вздрогнув и щелкнув, напряженно трепетал.
Я вдруг разбежался и, оттолкнувшись левой, прыгнул тройным. Пролетел метров восемь, оглянулся и увидел свои следы на раскисшей почве, и мне показалось, что мой результат не так уж и далек от мирового рекорда. Я удовлетворенно крякнул и пошел к палатке, где жил Геннадий Федорович.
Старший геолог занимал четырехместную палатку. Железная Генри поначалу сильно воспротивилась такому излишеству: ведь больших палаток в партии не хватало, и под жилье на базе многим приходилось разбивать маршрутные палатки. А это было связано с излишней тратой времени при сборах в маршруты: палатки нужно было брать с собой и куда-то перетаскивать личные вещи и раскладушки. Пыталась она давить и на его совесть, но Геннадий Федорович был стоек.
— Генриетта Освальдовна, — искусно защищался он, — разве я не могу в свои пятьдесят лет хотя бы в поле позволить себе такую роскошь, как иметь минимум жилплощади, установленный для одного человека правительством? Вы же знаете, что в цивилизованных местах на мою долю приходится четыре целых, тридцать семь сотых квадратных метра, и от этого я испытываю постоянные неудобства. А доказано, что творческому человеку необходимо иметь площадь, достаточную, чтобы он мог сделать хотя бы шесть шагов без остановки. В палатке же, даже живя один, я могу сделать только четыре. И потом, нужно же учитывать то обстоятельство, что я храплю. И по этой причине мои коллеги вынуждены будут просыпаться с головной болью.
В таком духе он мог продолжать до бесконечности. И Генриетта Освальдовна сдалась. Она чувствовала: не уступи она, то по приезде в Магадан ей пришлось бы выслушивать гораздо более высокую аргументацию от людей, с которыми ей не хотелось бы связываться. Геннадий Федорович работал на северо-востоке почти двадцать лет, и его знало все управление. Правда, мнения людей, знавших его, зачастую не сходились, но это не мешало ему слыть очень толковым специалистом, к голосу которого прислушивались даже в верхах. Почему он не пошел выше, оставаясь в свои пятьдесят лет старшим геологом партии (с этой должностью, кстати, сейчас справляются и молодые ребята, а у Федоровича за плечами был богатейший опыт)? Просто он слишком много пил. Не пил он только в поле, потому что в поле пить просто нечего. Может быть, в силу вынужденных постов он оставался довольно крепким мужиком, хотя и нажил гипертонию. А может быть, из-за того, что организм был не из слабых. Но как ни гоношился Геннадий Федорович, а в последнее время он все чаще ночевал у нас в десятиместке. Видно, все-таки одному в холодной, мгновенно выстывающей палатке ночью было не так-то уютно, а может быть, даже и боязно.
Из трубы, торчащей на два метра над палаткой старшего геолога и укрепленной растяжками, шел дым. Воздух вокруг трубы подрагивал. Я просунул голову в палатку.
— Проходи скорей! — сразу же возник потрескивающий тенорок Геннадия Федоровича. — Тепло выпустишь!
Я вошел, захлопнул вход и чуть не задохнулся. Вверху, на уровне человеческого роста, как в парной — аж лицо обожгло. Быстро опустился на стоящий у входа старенький, с облупившейся краской, вьючный ящик. Стало легче. Внизу воздух был только теплый.
— Геннадий Федорович, — обратился я к нему, — мне нужно поговорить с вами по поводу завтрашнего маршрута.
4С июня до октября в партии работало восемнадцать человек. Сейчас нас осталось шестеро. Когда съемка была уже в основном закончена. Железная Генри, экономя фонд зарплаты, с первой же оказией отправила в Магадан трех практикантов из техникума, восьмерых рабочих и повариху Шуру.
Шуру она бы ни за что не отпустила. Но за день до вертолета у нее случился сильнейший приступ стенокардии. Думали, что уже все. Но в аптечке оказался нитроглицерин. Шуру спасли.
В партиях собираются прожорливые люди. В партиях нередко собираются капризные люди. В маршрутах, правда, эти люди едят что угодно и как угодно — лишь бы побольше да пожирнее, но на базе они же начинают привередничать. Не дай бог подать им переваренную кашу или хотя бы чуть пересоленную рыбу — сожрут. Повариху сожрут. Плохо быть в партии поварихой. Скверно. Но Шура!
Шурик-Шурик — кормилица наша. Она кормила нас так, что Жора Македонский в конце обеда остекленевшими глазами смотрел в кружку, где оставалась еще добрая половина голубичного компота, и лепетал жалобно:
— Нет, не могу… Нет, ты будешь виновата… если я сейчас… коньки отброшу… Ты будешь виновата… но я не могу… Это лучший компот сезона… — И, зажмурившись, он несколькими глотками опоражнивал кружку, со стоном отваливался от стола, держась за живот, сгорбленный, плелся к своей палатке и целый час отлеживался там. Его примеру не следовали разве что только сама Шура, Генриетта Освальдовна, Оля, да рабочий Мехин, у которого была язва желудка. А мертвый час после обеда стал такой потребностью, что даже Железная Генри ничего не могла поделать с нами. Короче говоря, если Троекуров у себя в поместье только раз в месяц страдал от обжорства, то в этот сезон мы страдали от того же каждый день, пока были на базе.