Александр Любинский - Виноградники ночи
Оказывается, очередной премьер-министр в очередной раз вознамерился решить проблему Иерусалима. И вновь был поднят сакраментальный вопрос: отдавать ли палестинцам восточную часть или оставить Иерусалим единым и неделимым навсегда. На веки вечные. И поехал премьер-министр к Руди, ведь кто же лучше Руди знает Иерусалим, чувствует его? И сказал Руди, как только премьер вошел в комнату, поскольку не осталось уже у Руди времени на вежливости: надо отдавать Восточный город, не получилось у нас присоединить его. Нет единого Иерусалима, и никогда не будет. По телевизору диктор проговаривал соответствующий текст, показывали первую подвернувшуюся картинку с Руди: изображение было размытое, плохое, похоже, снимал любитель: Руди сидел, опершись на палку, и слезящиеся глаза его были полузакрыты. Руди пережил себя.
Что же еще было вчера? Ах, да, позвонила Влада. Было уже поздно. Дожевав сосиски, я пил чай и листал книгу, купленную на-днях (никак не отучусь покупать книги на последние деньги). У Влады был взволнованный голос. Поначалу я подумал, что она так волнуется из-за нежных чувств ко мне — ей, действительно, хотелось увидеть меня, и даже срочно! Но потом оказалось, что она написала новые стихи, и ей не терпится мне их показать. Я сказал, что польщен и рад за нее. Мы назначили встречу на вечер ближайшего четверга — отпрошусь у Стенли — посетителей сейчас мало, — и мы мило расстались.
Но сейчас, глядя на проступившие на фоне холма по-утреннему чистые домики, зелень деревьев и это прозрачное, словно ярко-синий карбункул небо, я вдруг почувствовал нарастающее раздраженье… Значит, я интересую ее лишь как литературный приятель, эдакий специалист? Ну да, ей приятно болтать со мной или даже держать про запас — может, сгожусь? Но на что я могу сгодиться?
Я прошлепал в ванную и принялся разглядывать себя в зеркале над раковиной. Это лицо я вижу каждое утро, но на сей раз мне захотелось рассмотреть его поподробней. Ничего нового я не заметил — по-прежнему это было лицо стареющего пятидесятилетнего мужчины. Но можно сказать и по-другому: это было лицо интеллигентного умного человека — пожившего, но нестарого, с еще несмазанными, незатушеванными временем чертами… Нет-нет, меня еще рано списывать на берег (сбрасывать со счета, сдавать в утиль, вычеркивать из списков). Я жив, я хочу жить! И я решил дать бой.
Она вышла на балкон соседнего дома. Стоит, взявшись обеими руками за перила. Высокая, в светлом тренировочном костюме, она выглядит совсем неплохо. Я сижу внизу у ворот на своем пластмассовом стуле и смотрю на нее, вознесшуюся над улицей — перегнувшись через перила, она кричит своему дружку внизу: с коляской, украденной из супера, он отправляется на ежедневный сбор банок и бутылок: «Мотек, аль тишках, ма амарти леха!» «Беседер!»[17] — отвечает он и пускается в путь, слегка пошатываясь, но в целом сохраняя прямолинейное движенье.
Их уже два раза выгоняли, выгонят и в третий. Но они вернутся — с пакетами, набитыми тряпьем и пустой тарой, их главным богатством.
А она не лишена артистизма: в зависимости от района, куда она отправляется попрошайничать, она выряжается то религиозной, то девчонкой-наркоманкой, а то и опустившейся дамой-ашкеназкой, со скромным достоинством просящей о снисхождении… Общественным транспортом она себя не утруждает и каждый вечер, по окончании рабочего дня, возвращается домой на такси. Мимикрия… Наверно, это у них в крови. Самая глупая из них всегда сможет выдать желаемое за действительное. Тем более моя Влада — глупой ее никак не назовешь.
Вчера мы сидели в том же кафе и говорили о литературе. Вернее, говорил я. И не просто о литературе, но о Владиных стихах. Мне было легко говорить — они хороши, и кроме того, я заказал — к внушительному блюду греческого салата с оливками и брынзой — бутылку красного вина.
Я рассуждал, время от времени пригубливая вино, а Влада, слушала, откинувшись на спинку стула, сжимая сигаретку тонкими подрагивающими пальцами… Я разбирал ее стихи с дотошной въедливостью профессионала — но находил лишь совершенства. Причем, не некие абстрактные совершенства, но именно те, что коренятся в особенностях ее индивидуального стиля, каковой я и описал с исчерпывающей точностью. Я настаивал на том, что ее образы обрели новую глубину, и в подтверждение своих слов зачитывал вслух то один, то другой отрывок. Поначалу Влада слушала лишь с восхищенным интересом — так следят за выступлением записного фокусника. Но она не могла не чувствовать, что я говорил искренно — более того, я говорил о ее стихах! Наконец, она поддалась: врожденная недоверчивость кошки оставила ее — она сидела, полузакрыв глаза, чуть приоткрыв розовые губы, и когда я словно нечаянно, в порыве вдохновения, коснулся ее руки — она не отдернула руку… Я тут же выпустил ее и, подняв бокал, провозгласил тост за поэзию, за Владу, за ее стихи! Она открыла глаза, взяла бокал и медленно, до дна осушила его.
Я подозвал официантку, протянул ей деньги и, не дожидаясь сдачи, поднялся. Влада сняла сумочку со спинки стула, поправила волосы… «Пошли?» «Пошли», — сказал я, и мы двинулись вниз по переулку. «Кружится голова», — она взяла меня под руку. С нежной бережностью я сжал ее узкие пальцы. И впрямь, в этот момент я чувствовал к ней даже нежность… Переулок спускался к Яффо. Еще минута, и из полумрака деревьев и редких фонарей мы выйдем на яркий свет. Справа был проход в едва различимый круг маленькой площади, тесно сдавленной домами времен британского мандата. И я свернул туда. «Как хорошо!» — выдохнула Влада. «Правда?» «Ага… Я здесь ни разу не была! Странно…» Мы остановились. «И видно небо над высокими крышами… У меня такое ощущенье, словно мы где-то в Европе…» «В Париже!» «Почему бы и нет?» Она засмеялась своим хриплым смехом, обернулась ко мне… Не раздумывая более, я наклонился, коснулся губами ее губ. Приоткрылись мягкие, влажные…
— Шомер? Ты спишь?
Поднял голову. Рядом стоит толстый Али в своем грязном, покрытом масляными пятнами халате, внимательно смотрит на меня.
— Нет-нет!
— Могу принести крепкий кофе.
— Не надо. Я в порядке.
— Как хочешь…
Покачал головой, неторопливо развернулся, скрылся за углом.
Прямо над моей головой завис сверкающий диск. Улица пылала нестерпимым светом, гудела, кричала, мелькали лица, перехватывало дыханье, накатывали, едва не сбивая с ног, упругие волны дня. Здесь я стоял, всеми порами вбирая их гул и гуд, в средоточии жизни, ее ярости, ее страсти, каждое мгновенье, с каждым толчком сердца сам — рождающий жизнь!
Была пятница, муэдзины выли, заглушая звон колоколов. Марк вступил на крытую брусчаткой площадь, окруженную ветхими строениями — и во-время: он увернулся от людской толпы на соседней улице: мусульмане шли на пятничную молитву как войско идущее в сраженье. Угрюмо сверкают глаза, сжаты кулаки. Ни звука — лишь мерное, в такт, шуршанье сотен ног по отполированным за столетья камням, пятна света на каменных лицах.
Англичане уйдут, а они — останутся. Не выкорчевать оливы из этой земли, не вытоптать виноград. Не передвинуть камни пустыни. И пастухи по-прежнему будут бродить вслед за овцами по холмам; ослы, едва не падая от усталости, упрямо везти свои дребезжащие арбы, а отчаянные мальчишки — гарцевать на изящных гибких конях… И как тогда, возле дома Руди — снова эта мысль: ты чужак… Но чужак ли мар Меир, цепь рода которого размоталась в прошлое на семь поколений, и чужаки ли все те, кто, ближе к вечеру со всех концов города начнут пробираться к древней стене, едва видной из-за глинобитных домишек, теснящихся вокруг нее… И чужак ли отец Никодим, чей Бог почиет на соседней улице? У каждого — свой удел в этом мире, в этом городе. Каждый обрабатывает свой надел. Хватит рассуждать, пора хоть что-то взять в рот!
Марк достал кошелек, пересчитал деньги. За три дня, проведенные в монастыре, он выспался, но не наелся. В кошельке осталось лишь несколько монет, и все же хватило на свежую булку, густо обсыпанную кунжутом. Марк расправился с ней уже у выхода из Шхемских ворот. Остановился возле колодца. Ухватившись за маленький медный рычаг, подставил воде ладонь, напился. Была середина дня.
Уже через несколько минут он выяснил, что магазин мара Меира закрыт — верно, хозяин начал готовиться к встрече субботы… И Марк двинулся по Яффо — прочь от Старого города. Пару раз, у Центральной почты и на углы Бен-Иегуды проверил, нет ли слежки. Но никто не шел за ним — и впрямь, время, проведенное в монастыре, не пропало даром.
Свернул на круто взмывающую вверх улочку, вышел к Невиим. У клиники доктора Коэна посверкивал серебристой эмалью «форд» с откидным верхом, рядом с фалафельной сидел на земле араб в своей халибие. Марк прошел, не останавливаясь, мимо подъезда дома № 52, мимо особняка, где меня еще нет, к синим воротам с крестом, оберегавшим тенистую глубь двора. Дверь в белую мазанку была распахнута настежь, деловито стучала швабра.