Тоска по окраинам - Сопикова Анастасия Сергеевна
Нужно перейти пять магистралей – корявых, неудобных, безо всякого светофора, пересечь опасную парковку и улицу, прежде чем мы оказываемся внутри, за стеклянной дверью-вертушкой. В витринах светятся будто нарочно растянутые свитера и фланелевые пижамы, и в магазинах совсем никого нет: спальный район, сюда ходят только мамы с детьми. Окраина мира.
Моя садится на скамейку и тяжело дышит, привалившись к кованой спинке. Когда ей становится немножечко лучше, мы отправляемся искать туалет. Вход в него тоже платный, и платить надо наличными, мелочью, которой у нее, конечно же, нет. Надо менять ее где-то – меняют только в кафе на втором этаже, куда приходится отстоять гигантскую очередь, и выдержать осуждающий, тупой, рыбий, безмозглый взгляд очередной продавщицы. Ресницы у них всех нарощены в три ряда, они ими хлопают, как коровы. Заторможенные и тупые, тупые и заторможенные.
– Ненавижу, ненавижу, ненавижу вас всех, – уже вслух шепчет она.
Гордость не позволяет ей сказать расплывшейся консьержке – туалетной консьержке, ха! – простые слова: мне плохо, пустите, меня, пожалуйста, бесплатно. Терпеть еще один оценивающий взгляд, терпеть чью-то жалость. Она наконец оказывается внутри и дышит еще тяжелее – надо снять меня, надо снять дурацкую шапку, под которой чешется лоб, расстегнуть идиотскую розовую куртку, стянуть в три рывка, встать на колени. Она ненавидит всё, она приваливается головой к стенке кабинки и еле держится, чтобы не зарыдать.
Теперь нам надо поймать маршрутку и ехать дальше. Мы стоим на снежном буране и ждем хоть что-нибудь, что все-таки привезет нас к метро. На первую пару уже не успеем; есть почти уважительная причина, ей должно быть не так стыдно за себя, как когда она просто-напросто просыпает занятия после рабочей смены, – но ей, напротив, будто еще обидней. Будто при любом раскладе ей не попасть в университет, в центр, в нормальную жизнь. Тело мешает, мешает, мешает. Она топчет снег, пытаясь согреться.
В университете, в потоке знакомых – а оттого безопасных – лиц ей становится будто бы лучше. Она досиживает до конца пары по французской грамматике, спрягает возвратные глаголы в прошедшем времени – вполне бодро спрягает, почти не путает порядок слов. Мы выходим под новый снегопад и ловим трамвайчик – и на этот раз быстро уезжаем в свою книжную лавку.
И тут нас ждет новая мисавантюра: в лавку заходит вонюк.
Вонюков, вонючек, воняющих людей здесь было почему-то особенно много. Каждый вонял по-своему: пот, пот и старость, пот и разложение, моча, ушная сера, гнилостный запах несвежего белья, перхоть, иногда даже дерьмо. Ноты сердца, шлейф – всё как в парфюмерии.
Этого вонюка я уже видел. Он был огромный, занимал собой, кажется, половину каждого зала, подпирал низкий потолок. Фигура у него юлой, расширяется к пузу. Он носит замызганные подтяжки и трикотажные брюки, и воняет особенно сильно, всеми нотами сразу: грязь, моча, пот, гниль, какой-то особенный запах гнили, мертвецкий. Ольга не выгоняет его – видимо, он покупает что-то очень дорогое и часто. Это поражало: люди, которые не могут купить себе мыла, тратят тысячи и тысячи, невесть откуда взявшиеся, на антикварные издания какого-нибудь малоизвестного поэта позапрошлого века.
Моя уткнула лицо в сгиб локтя. Татьяна, сжалившись, незаметно вынесла из подсобки чей-то дезодорант и распылила в воздухе. Помогло это слабо – стало даже хуже.
Ольга дала нам ответственное задание: посчитать, все ли страницы на месте в рассыпающейся, дряхлой книге 1859 года издания. «Заказали через интернет – просили уточнить, всё ли в порядке». Семьдесят восемь, восемьдесят, два, четыре, шесть, восемь, десять… девяносто.
Из головы никак не шла жирная тетка из автобуса. Румяная, потная, довольная. Взгляд благополучной коровы. Катит свои сумки и складки куда-то, ни о чем не думает. Пищеварение у нее работает правильно, штопаные колготки греют ляжки. Сто два, сто четыре, сто шесть, сто восемь. О чем думать ей? Наверняка – свое жилье; может быть, даже с теплыми полами. И жизнь ее складывается ладно, идет как по маслу. Блинчик катается в масле. Сто двенадцать, сто четырнадцать, сто шестнадцать, двести.
Моя вот думает, что она красивая. Такой – рахитной, хрупенькой – красотой.
Как-то, еще в сентябре, когда родители только уехали, мы с ней гуляли по Невскому проспекту. Погода стояла хорошая, помнится, последний теплый денек. Мы присели на скамейку у Казанского и всё смотрели на цветущую зелень, на целующиеся парочки, на фонтан… Какой-то фотограф снимал ее – как бы исподтишка, но так, чтобы всё же заметила. Она и заметила – и настороженно улыбнулась; он дал ей визитку, просил написать, обещал прислать фотографии. И прислал – с водяным знаком на всё лицо. Оригинал, мол, можешь купить за тысячу рублей. Это бизнес такой, он сотни фотографий сделал в тот день – просто выбирал самые наивные глазки, простушечек.
Так что, быть может, в глазах этого города у моей и нет никакой красоты. Есть только слабость, которую хочется испытать. Падающего – толкни, так у вас говорят?
Сразу после вонюка в лавку заходит постоянный покупатель, какой-то друг Ольги, дед в полосатой шапке. Дед этот всё время паясничает, перебирает открытки, яростно торгуется – из чистого озорства. С ним ходит черный мастиф, слюнявая глупая морда. Мастиф тянет поводок, крутится.
– Геша! Геша, бихэйв ёсэлф! – строго прикрикивает дед. Пес садится и поджимает уши. – О! Понимает.
Моя смеется в ответ. Выходит Ольга из подсобки, рассеянно здоровается с дедом.
– Ну что, посчитала? Долго делаешь, вычту из оплаты.
– Да, – моя кивает. – Всё вроде на месте.
Ольга морщится и выдерживает театральную паузу.
– Так, говоришь, всё на месте?
Моя кивает еще раз.
– Ага. Ну смотри, – Ольга забирает у нее дохлую книгу и принимается быстро листать. – Раз – двух страниц не хватает. Вот тут вырван целый блок. Здесь еще пять не хватает. А вот тут, – она упирает свой расплющенный палец, – вот тут пятна чернил. Каким ты, мать твою, местом смотрела?
Моя только виновато моргает.
– Ладно, – вдруг смягчается Ольга и открывает кассу, отсчитывая нашу зарплату. – Знаешь, иди-ка домой, – она шумно хлопает ящиком. – Ты что-то плохо выглядишь в последнее время. Поспи, договорились?
И, словно стесняясь внезапного приступа доброты, сбегает кричать на Татьяну.
<b>2 декабря</b>
Моя очень любит электрички.
Это странно – я думаю, что в первый раз она прокатилась на электричке (с ветерком!) именно здесь. Троюродная тетка помогала ей везти вещи в Петергоф, и так она впервые познакомилась с этим мирком: крашенные в голубой цвет двери с желтым кружком, деревянные скамейки, механический голос. Теперь, всякий раз, когда у нее еще оставались силы, она ехала на Балтийский вокзал, и брала льготный билет, и бежала в последний вагон – всегда почему-то электричка уже отходила. Но такой уж она человек, такова ее матрица.
Со временем мы стали узнавать отдельных людей. Многие ездили по одному и тому же маршруту – и мы их запоминали, даже коротко кивали на посадке. Тетя с испуганным взглядом и конским хвостом, девочка, вся закутанная в клетчатые шарфы, высокий худой мальчик с кудрями… Но особенно нам запомнился один дяденька средних лет с лохматыми усищами. Дядя был грузный, носил сплющенную кепку, грел руки в карманах. Под мышкой у него всегда был футляр с каким-то инструментом – кажется, флейта. Иногда он даже открывал его и любовался.
А на мою он смотрел с какой-то невыразимой печалью. Она прислонялась к дребезжащему стеклу шапкой и дремала – а когда приоткрывала глаза на станциях, всегда ловила его грустный и внимательный взгляд на себе. Как будто он следил, чтобы мою не обидели; издалека заботился о несчастной девочке.
Выходя, он всегда махал нам рукой – и моя смущенно кивала в ответ.
«Это Сарафанов, Настя! – воскликнула по телефону мать. – Помнишь? “Скажи, что ты мой сын. Ты – настоящий Сарафанов!”»