Тоска по окраинам - Сопикова Анастасия Сергеевна
Домой они едут на метро, Шнырь стоит напротив нее – пальто распахнуто, видны его узкие серые джинсы, выпирают кости бедра. Улыбаясь, он наклоняется к ней:
– Следующая станция – площадь Александра Мерзкого.
И смеется своим большим ртом. Зубы у него крупноватые, конечно. Но когда он спит, когда расслабляется полностью, и в нем проступает что-то первозданное, задуманное природой, а не модой, средой, его вейперскими друзьями с одной извилиной, – тогда даже я могу признать, что Шнырь становится красивым. Лицо у него тогда – маленькое, аккуратное, обтянуто тонкой, цвета топленого молока, ровной кожей. Чистенький мальчик с кудряшкой во лбу. Без всей этой грязи.
– Мы должны пойти на митинг, – заявляет он, едва моя успевает разуться. – Я разморожу курицу на кухне, а ты режь салат пока. И подумай.
Моя режет помидоры с огурцами как можно аккуратнее. Она склоняется над низким журнальным столиком – спина у нее становится совсем горбатой – и орудует тупым ножом, который противно лязгает. Скрипит диван, она соскальзывает с него на пол и режет несчастный помидор, уже стоя на коленях, кромсает его.
– Настёна, – укоризненно смотрит вернувшийся Шнырь. – Ну почему такими кусищами?
Она виновато поджимает плечи и начинает мешать салат. Шнырь дает ей крошечную миску, овощи валятся, падают на черную доску стола.
– Да господи…
Шнырь раздраженно отнимает у нее тарелку и орудует сам.
– Ты совершенно нехозяйственная, котик мой.
– А ты? – переспрашивает моя. – Мы даже не живем вместе, с чего мне стараться?
Шнырь притворно вздыхает.
– И инициативы ты никакой не проявляешь. Я делаю завтрак, я делаю ужин, я выбираю, куда нам пойти…
– Потому что все мои выборы ты всегда отметаешь.
Они молча едят резиновую курицу, держа тарелки на весу. Ли́ца у них подсвечены синим от электрического чайника Шныря.
– Ты подумала про митинги?
Моя издевательски прыскает:
– Тебя твои друзья-хипстеры позвали?
– Нет. – Шнырь ставит тарелку. – И вообще, надоело: хипстер, хипстер… Не нравлюсь – не встречайся со мной.
– Ну извини, – моя примирительно гладит его по затылку. – Так что митинги?
Шнырь распинается добрых полчаса – с перерывом на чай из пакетика, на дым клубничного вейпа, на приоткрыть окошко… У него странная манера говорить, я заметил давно. Будто пластинка заедает – он ставит паузы не там, где надо, запинается, экает, мекает. Моя же не слушает его никогда – я вижу.
– Тебе, значит, нравится всё в России? – выводит ее из раздумья Шнырь.
Она пожимает плечами.
– Ага. Девочке, которая работает за сто рублей в час, всё нравится. Здорово, – он хмыкает. – Из-за таких, как ты – безынициативных, – в стране продолжается воровство. И коррупция. Пока не спиздят тут вообще всё.
Лицо у него снова меняется: и без того маленькие глаза сужаются до щелок, рот как-то кривится… Шнырь складывает руки на груди.
– Ты сам был в каком-то правительстве молодежи, – подавшись вперед, возмущенно шипит моя, – и наворовал там чего-то, сам хвастался…
– Это другое! – орет Шнырь. – Совсем другие масштабы, котик, совсем другие…
– Ну, скрутят тебя завтра – мне не звони, – так же злобно отвечает моя. – Бесстрашный маленький хипстер.
Они с ненавистью смотрят друг на друга еще какое-то время. Свет в комнате совсем серый, холодный; они сидят по разным концам дивана в одинаковых позах. Рыбы в аквариуме.
– Если надо будет, я готов умереть за свободу, – с пафосом бросает Шнырь.
Моя, запрокинув голову, смеется, захлебываясь. Гыг, гыгы, гыгыгык. «Я не могу-у-у-у, – улюлюкает она. – Умереть… за… свободу… ты», – и снова захлебывается.
Минут через двадцать они сплетутся в клубок, как змеи, и будут бить друг друга, драться, как два худых голодных животных. Всё как обычно, и мне не зажмуриться.
<b>25 ноября</b>
«Cosette etait laide.
Heureuse, elle eût peut-être été jolie. Nous avons déjà esquissé cette petite figure sombre.
Cosette était maigre et blême. Elle avait près de huit ans, on lui en eût donné à peine six. Ses grands yeux enfoncés dans une sorte d’ombre profonde étaient presque éteints à force d’avoir pleuré. Les coins de sa bouche avaient cette courbe de l’angoisse habituelle, qu’on observe chez les condamnés et chez les malades désespérés. Ses mains étaient, comme sa mère l’avait deviné, “perdues d’engelures”. Le feu qui l’éclairait en ce moment faisait saillir les angles de ses os et rendait sa maigreur affreusement visible. Comme elle grelotait toujours, elle avait pris l’habitude de serrer ses deux genoux l’un contre l’autre». [10]
– C’est Ça, c’est cela, – удовлетворенно кивает француженка. – Traduisez, s’il vous plaÎt. [11]
Сегодня на ней новый жилет, с какими-то лихими кактусами. Группа сдает отрывки из домашнего чтения – моя готовилась в последнюю минуту, стоя у подоконника, лихорадочно выискивая в интернете перевод.
Потому что окончательно забился душ, например. Она с ужасом смотрела, как под ногами плавают, почти перехлестывая через бортик, сбритые жесткие волосы, ее волоски, тюбики и колпачки, и как начинает пахнуть тухлятиной из трубы. Она проверяла и проверяла уровень, погружая в воду указательный палец, – вода и не думала убывать. «Какой позор, – шептала она. – Позор». Мастер обещал прийти в течение дня, она сбежала, не дождавшись, но всё равно пропустила маршрутку. Хорошо, что сегодня пятница; ночуем опять у Шныря.
Потому еще, что ей пришлось втискиваться в автобус до метро – наполовину забитый студентиками (что было вполне объяснимо), наполовину – старухами со злыми морщинами рта. Последнее свободное место заняла толстая тетка, жаркая, как блинчик в печи, – она сочилась здоровьем, жиром, благополучием… Уродством. Я почти слышал, как моя одергивает себя – нельзя ненавидеть людей просто за то, что они заняли твое место в автобусе. Но вчера она съела какую-то гадость, нестерпимо ныл живот, и с каждой остановкой она скрючивалась всё сильнее, сильнее… под конец и вовсе висела на поручне. Оставаться великодушной не было сил. Неужели никто не замечает? Неужели пышущий здоровьем блинчик не может уступить свое нагретое место?
Нет. Она тоже сверлит мою ненавидящим взглядом. Наверное, за то, что молода, за то, что с красивыми глазами, за то, что тонкая, а не блин. Никто ничего не уступит, сидят, как приваренные. Пришкваренные на масле.
На подножке, сев прямо на пол автобуса, спит какая-то девочка в капроновых тонких колготках. При взгляде на нее даже мне становится холодно. Сверху колготочек напялила джинсовые тонкие шорты. Стремится кого-нибудь впечатлить – ха! Но какая, однако же, сила воли…
Я знаю – моя мечтала о чем-то таком. Как она будет блистать, и приковывать взгляды, и лететь тоненьким перышком над улицами золотого города. Мы иногда заходим с ней в «Галерею» – не картинную, а ту самую, где когда-то взяли меня. По коридорам ее, всегда праздничным, чистым, наряженным в зависимости от сезона, фланируют тетки, которые вправду блистают – бриллиантами в ушах, пушистым тепленьким мехом, серебристыми шпильками. Самозванки. Им не надо кутаться в толстую кофту маленькой Татьяны, не надо надвигать шапку на глаза, не надо напяливать болоньевые штаны и уродливые куртки до пят – они катаются в теплых машинках, так же сияющих и пахнущих деньгами. И ходят они совсем по-другому: выкручивая бёдра восьмеркой, стараясь занять собой как можно больше пространства, демонстративно ни на кого не обращая внимания.
Моя висит на поручне, скрючившись, совсем зеленая от спазмов.
Она не выдерживает где-то в районе торгового центра с идиотским названием «Жемчужная плаза». Мы выпрыгиваем из автобуса, расталкивая всех студентиков на пути. Снаружи идет мокрый снег, мы оказываемся прямо посреди грязного сугроба.