Эбрахим Голестан - Тайна сокровищ Заколдованного ущелья
Глаза старосты блеснули. Даже если это было наполовину вранье, все равно дело стоящее. А главное – пистолет-то у него в руках. С трудом, упираясь ладонью в покрытый редкими волосами затылок чайханщика, он поднялся на ноги и заявил:
– Ты пригляди тут, пока я схожу.
47
Художник мазками наносил краску на холст, он выписывал брюки крестьянина. Трихвостень в молчании докуривал сигарету, ожидая, чтобы художник снова заговорил. Но тот не намерен был тратить время на разговоры. Он сейчас был занят работой, сейчас не было необходимости отрываться, быть может, он даже предпочитал пустой болтовне воспоминания об ушедших днях, когда Зейнальпур говорил и мыслил по-другому. Он молчал. Знал, что упреки тут не помогут. В жизни есть другие проблемы, другие факторы, более могучие, чем советы и порицания. Он знал, что человек пренебрегает даже своим собственным опытом; чего же ждать от поучений, советов и мудрости из вторых и третьих рук? Он знал, что каждый человек должен создать себе свой собственный критерий, мерку. Понимал, что даже отсутствие критерия представляет собой своего рода мерило, скрытый пробный камень. И тот в свою очередь, под давлением обстоятельств, также постоянно видоизменяется. Для каждого человека основой его критерия должна быть искренность по отношению к самому себе. Если она есть, тогда и разум берется за работу – на то он и разум, чтобы понимать, что запас его собственных познаний ограничен. Разум возьмется за дело, глаза откроются, гипноз страха и привычки потеряет силу – человек станет свободным. Будучи несвободным, человек никогда не обретет себя. Ложь препятствует освобождению. Несвобода не дает власти. Несвободный человек всего лишь животное. Быть человеком – это значит властвовать над собой, а без искренности и правдивости это невозможно. Власть над собой – вот залог свободы. Художник молчал, потому что знал: пока есть работа, незачем попусту болтать.
Трихвостень, чтобы прервать молчание, спросил:
– Ну а что слышно о ребятах из нашей компании?
– Все хорошо, живы-здоровы, – ответил художник. Потом вспомнил о приятеле по имени Абуль и добавил: – Вот только Абуль, бедняга, ногу сломал.
– Да как же это?!
– На лыжах катался.
– А шею не сломал еще? – Трихвостень попытался оживить беседу.
Но художник, очевидно, вспомнил о чем-то своем, да и шутка показалась ему плоской, так что он сухо ответил:
– Это в следующий раз.
Потом задумался, опять сунул в рот сигарету, затянулся, отодвинулся от полотна, окинул его взглядом. Однако, решив, что лучше закончить рассказ, проговорил:
– Я ходил в больницу, навещал его. Как ты думаешь, кого я там встретил?
– Зеленую ветвь ислама, – смеясь, сказал Трихвостень. – Духа зелени!
Этими словами он хотел намекнуть на пристрастие товарища, которого они в давние времена называли Абуль. Тот обожал деревья, цветы и мечтал распространить зеленый цвет по всему миру. Всякий проступок, насилие, глупость он готов был прикрыть зеленым листком.
– Нет, доктора Чистюлю.
– Какого еще Чистюлю? – удивился Трихвостень.
– Ну Чистюлю, который во Франции был.
– Так, значит, он приехал? А грозился, что никогда не вернется. А еще, бывало, говорил, что надо бороться с невежеством.
– Об этом ничего не знаю, – сказал художник. – Слыхал только, как он описывал медицинский случай: беременная женщина упала, сломала тазовую кость, пострадавшую доставили к нему. Он говорил, что делать операцию небезопасно – может пострадать плод. А не делать – тоже нельзя.
– Ну и как же он в конце концов поступил? – спросил Трихвостень. – Конечно, ведь у него новая техника…
– Не очень-то новая. Он отослал женщину в другую больницу, к другому врачу.
И художник снова замолк. Трихвостень тоже погрузился в раздумья, нахмурил брови. Молчание затянулось. Наконец он сказал:
– Удивительно, как меняются люди.
Художник тщательно накладывал мазок за мазком. Он поглядел на Трихвостня:
– Он не изменился. До сих пор читает левые европейские газеты и журналы.
48
Чайханщик следил, как староста, отправившийся обследовать пещеру, уходит все дальше. Он тихо и томительно выжидал. Потом вдруг вскочил, схватил жандарма за шиворот и перевернул его, бросил ничком на землю, а сам сел ему на спину и зашептал в ухо:
– Ну, как ты отсюда выберешься?…
По молчанию жандарма он заключил, что тот вконец испуган, и снова заговорил:
– Отвечай: сколько пуль было в твоем пистолете, когда ты сюда заявился?
Придавленный его весом, жандарм застонал:
– Слезь с меня… Я ранен… Тяжелый ты. Чайханщик отвесил ему подзатыльник – мол, говори
потише – и опять зашептал:
– Пулям, которые ты выпустил, я счет вел. Ты только скажи: сколько их поначалу в пистолете было?
– Ты что с меня ремень тянешь? – всполошился жандарм.
Чайханщик, расстегнув его пояс, пытался на ощупь определить, где патроны. Он пробормотал:
– В твоем пистолете либо совсем патроны кончились, либо остался только один. Я затем ему и говорил: «Стреляй», чтобы удостовериться, что все заряды вышли. Коли пистолет не заряжен, я от этого мужика враз отделаюсь.
– Хочешь меня вовлечь в твои воровские дела, мошенник? – сдавленно простонал жандарм.
Чайханщик, как видно поднаторевший в том, чтобы разъяснять клиентам историческую обстановку, назидательно произнес:
– Ты весь свой век дармоедом прожил, дальше своего носа не видал ничего. Иначе твой пистолет не попал бы за здорово живешь в руки индюка этого.
Дергаясь от боли, жандарм прохрипел:
– Тяжело мне, не дави так…
Чайханщик, не склонный принимать всерьез страдания тех, кто под ним, продолжал свое:
– Ну, с этим-то я справлюсь. А ты должен мне помогать! – И так поднажал на слово «мне», что это вполне ощутимо отразилось на спине поверженного жандарма.
Тот завопил из-под него:
– Ах ты, подлец! Хочешь покрыть меня позором?! Чайханщик еще раз ударил его по затылку, так что
жандарм ткнулся лицом в песок, и зашипел:
– Не ори! А то этот сейчас прибежит.
Но жандарм, хоть он изнемогал от потери крови, не сдавался, он заворочался, надеясь сбросить чайханщика со спины. Тот, однако, удержался, более того, он зажал рукой рот жандарму, а другой рукой вытащил из-за пазухи кривой кинжал с золотой рукояткой. Не давая жандарму пикнуть, он с силой воткнул кинжал ему в бок.
Из дальнего конца пещеры раздался вопль старосты. Он увидел посреди золотой кучи глаз, испугался, закричал и бросился бежать.
49
Крестьянин заливался смехом. Его рассмешило, что на картине, где были выписаны новый дом, гора и степь, точно воспроизведены фигура и платье невесты и его самого, их лица оставались пустыми кружочками, на которых не было и намека на глаза, рот, брови или нос.
– Значит, это я? – спрашивал он художника. – А где же у меня глаза? Что ж у меня – вовсе рта нет?
Художник сдержанно отвечал:
– Помилуйте! Рот вашего превосходительства изволит занимать очень важное место.
Но Трихвостня любезная форма ответа не обманула. Он сразу раскусил язвительный намек и сказал себе: «Здорово я вляпался, когда пригласил сюда этого упрямца! В художниках недостатка нет, а этот – настоящий осел. Чего он добивается своим упорством?»
Крестьянин снова поглядел на полотно и обнаружил там только свой фрак. В сущности, фрака было достаточно – по нему сразу можно было узнать, кто изображен на картине. Однако ему хотелось увидеть также свои глаза и брови, поэтому, показав на пустое белое пятно посреди полотна, он спросил:
– Так куда же они подевались? Художник вновь потупился:
– Пока еще не явились. Попозже объявятся, постепенно.
Крестьянин сначала не понял, уставился на него, потом заморгал и пробормотал:
– Шутишь…
Художник с деланной улыбкой опустил глаза. Крестьянин, словно одобряя его шутку, с видом превосходства изрек:
– Ах ты плут!
Но потом его медленно ворочающиеся мозги все же сработали, и он просиял:
– Ага! Теперь понял! Ты, значит, хочешь сказать, сначала гора, потом – постройка, а потом – все остальное. Точно! А потом – все остальное, милостью Божьей!
Художник все с той же застывшей улыбкой закивал головой, как бы одобряя сообразительность и проницательность крестьянина. Тот большим пальцем указал на незаконченное изображение новобрачной:
– А она все еще спит-сопит.
Доверительная информация об обстановке в спальне ничуть не взволновала художника, он лишь вежливо наклонил голову и сказал:
– Как вашей милости угодно.
50
Глаза старосты были полны слез, но он не плакал. Он сидел поджавши ноги и, не выпуская из рук пистолета, гладил жандарма по окровавленным волосам. Во тьме пещеры тот казался изжелта-бледным, он стонал, страдая от раны и потери крови. Староста поддерживал ему голову, горестно сознавая, что ничего не может (а точнее, не должен) предпринять. На чайханщика, вероятно, подействовала печаль старосты, а может быть, угрызения совести, но только на лице чайханщика явственно обозначились приметы горя и волнения. Капля, готовая упасть, повисла на его толстом носу, но в темноте нельзя было наверное определить, вытекла она из глаз или из носа. Он утер ее рукавом и снова преисполнился сострадания. Староста дрожащим от переживаний голосом спросил: