Эбрахим Голестан - Калека
Обзор книги Эбрахим Голестан - Калека
Эбрахим Голестан
Калека
Посвящается Садеку Чубеку
Он увидел, что солнечные лучи уже отлетели от кроны померанцевого дерева и сумерки окутали грейпфруты, (писавшие над бортиком бассейна; струя, вытекавшая из круглого каменного стока, разбегалась рябью по поверхности переполненного бассейна, и вода уже начинала переливаться через край [1].
Он только что вышел из комнаты, и сердце его громко стучало. Он знал, что хочет скорей уйти отсюда и не смотреть больше на эту дверь (а на двери этой был человечек – он сам когда-то нарисовал его кусочками известки, отколупнутыми от стены), хочет забиться в свою комнату и хорошенько обо всем подумать. Ведь если не сегодня ночью – то когда же?
И там, в комнате, из-за старых, пропитанных пылью и копотью занавесок, он смотрел и смотрел на сгущавшуюся темноту ночи.
Вкус отлетевшего сна еще ощущался во рту, слышался лай собак, пахло хлевом, было темно, и, когда они вышли из деревни, кругом была такая же непроглядная тьма. Дороги шла вверх, и он стал задыхаться и отставать от матери. Мать на него прикрикнула, остановилась у обочины и стала ждать, пока он подойдет. Он задыхался все сильней и снова отстал от матери. Мать опять прикрикнула на него и снова осталась ждать у обочины, пока он не подошел. И они снова пошли, и он все задыхался и снова не поспевал за матерью…
Дорога была пуста; поле оставалось позади. Далеко внизу у подножия горы виднелась их деревня, над которой висела узкая серая полоса пыли и дыма. Дорога поднималась вверх и поворачивала, а за спиной уходила вниз, через поля, и терялась за деревней у изгиба горы, а впереди все поднималась вверх и поворачивала – и вот пройденная дорога уже скрылась за пригорком, а та, что перед ними, спряталась между холмами. Они шли по пустынной дороге, и слышно было, как под ногами шуршат и перекатываются камушки. Запах ночной земли и кустарника, покрывавшего холмы, висел в воздухе. Он все задыхался и отставал от матери, а та останавливалась у обочины, поджидая его… Солнце уже стояло высоко и вовсю палило. Он шел за матерью, и ее пропыленная складчатая юбка-шалите [2] раскачивалась на ходу из стороны в сторону. И вот перед ним, по ту сторону уже тронутых осенью деревьев, покрывавших глиняные склоны холмов, возник город – купола, крыши домов, – раскинувшийся под голубым небом прямо посреди степи. Потом город был по обе стороны дороги, а он шел за матерью.
Ночь заполняла комнату. Из кладовой для угля с бездверным проемом в стене, делавшим ее черной и пустой, как бы лишенной пространства, доносился легкий шорох. Он помнил, что у него есть только одна ночь. Его взгляд был прикован к переплетениям нитей старого паласа, освещенного кое-где пятнами света: в комнатах напротив ярко горели лампы и их свет, выбивавшийся оттуда во двор через темные сетки форточек и оконные решетки, проникал и в его окошко. Сегодня ночью… но сейчас еще рано. Он все еще колебался. А если он не откроет дверь, если он не испортит эту штуковину, не сломает – если не сломает, что ему тогда делать?
Мечеть была большая, небо – голубое; огромные, с пожелтевшей листвой деревья мощно раскинули во все стороны свои старые узловатые корни. У водоема совершали омовение какие-то люди, на помосте стояли молящиеся, кто-то шел через двор, а он смотрел на все это издалека, сидя рядом с матерью под аркой шабестана [3].
Он очень устал и был словно во сне. В небе резвились голуби, мечеть казалась ему незнакомой, солнце слепило глаза, а тростниковые циновки на полу шабестана были сплошь в одинаковых квадратиках… Так хотелось, чтобы мать дала еще кусок хлеба, но она завернула хлеб обратно в узелок и заткнула под пояс.
Потом они поднялись и зашагали снова. Они вышли из мечети и шли по узким, извилистым улицам, вымощенным булыжником. И когда они шли, пустынные и пыльные проходы между кирпичными стенами сужались и снова расступались, становились то высокими, то низкими, они надвигались и оставались позади, а он шел за матерью… Улицы заворачивали, становились то шире, то уже, а они шли и шли вдоль глухих кирпичных стен. Иногда они проходили мимо мусорных куч, иногда пересекали перекресток, где начиналась боковая улица, и шли дальше. На некоторых воротах были выпуклые металлические нашлепки. Мать останавливалась и стучала в них молотком, и тогда дверь отворялась, а потом снова захлопывалась. И они шли дальше. Они все шли и шли, а солнце уже освещало только крыши домов и верхушки стен. Л потом ночь охватила шабестан, ночь, темная и глухая, как никогда. Циновки сладко пахли землей, снаружи доносились волны невнятного гула, как будто ветер шумел в деревьях. Он вслушивался, вглядывался в темноту и снова уходил из нее, он видел в темноте – и ничего не видел, и снова погружался во тьму, и снова выходил из нее, и петушиные крики удерживали его между двумя мирами, пока не раздался призыв на утреннюю молитву.
И каждый следующий день, который еще вчера был завтрашним, в точности повторял вчерашний. Но вот однажды они из одной узкой и длинной улицы повернули в другую, подошли к какой-то двери, и, когда они постучали в эту дверь, кто-то вышел. Он смотрел на окошко над дверью, а мать что-то сказала тому человеку, и они прошли через далан во двор и там остановились.
Потом в одной из дверей наверху показалась ханум [4]. Он смотрел, как мать шла по двору (а во дворе были померанцевые деревья), как она подошла к ханум, но не слышал, что ханум говорит матери, потому что он слушал – но нс видел, – как ворот колодца поворачивается и жестяное ведро летит вниз, ударяясь о стенки колодца; потом колесо снова заскрипело, и тогда он увидел – и услышал тоже, – как струя воды из круглого каменного стока льется в бассейн, становясь тоньше и тоньше. Потом он услышал, как ворот скрипнул, ведро тихонько ударилось о стенку олодца и после опрокинулось в небольшой водоем рядом. Он увидел, как вода, вытекающая из каменного стока, снова широкой и звучной струей полилась в бассейн, и опять услышал, как поворачивается ворот колодца.
Сейчас он смотрел на коптящий огонек лампы – стекла у лампы не было, и огонь колебался и дрожал, отбрасывая вокруг себя тени. Дверь он уже закрыл и, когда в нее заскреблась кошка, запустил туда щипцами. Кошка убежала. Тогда он и зажег свою лампу и сейчас смотрел на горящий фитиль и слушал ночную тишину дома. Он помнил, что у него есть только одна ночь. Сердце стучало, но уже не так сильно – он столько успел передумать, что уже свыкся со своей тревогой, и биение сердца почти улеглось. Он знал, что осталась только эта ночь и этой ночью он должен открыть дверь. Дверь заперта, но нужно ее открыть, войти туда и подойти к этой вещи и сломать ее, эту вещь. Нужно ее сломать. Вот этой самой ночью.
Тут он увидел, что матери нет рядом, и расплакался. Мать подскочила к нему и в сердцах дала подзатыльник. Под мышкой у нее был какой-то узелок. Они вместе вышли из того дома и куда-то пошли. В одном месте мать спросила у прохожего, как пройти в баню, прохожий показал рукой на поворот улицы и что-то сказал. Они еще немного прошли, потом спустились вниз по ступенькам, мокрым и вонючим (он и сейчас ощутил запах сырости, тины и лампового масла), и попали в круглое помещение с небольшим бассейном посредине. Мать сняла с него одежду. Они прошли по скользкому узкому коридору, где тянуло затхлостью, и вошли в помещение с каменным полом и со сводчатым потолком, подпиравшимся колоннами. Было жарко и душно, и плохо пахло. Там были голые женщины, и он тоже был голый. Мать повела его наверх по скользким каменным ступеням и окунула в бассейн с горячей водой. И сама тоже вошла туда. Сначала он взвизгнул, но потом притерпелся к горячей воде, хоть она и обжигала тело. Потом они вышли из воды и сели под одной из каменных колонн. Он увидел, что по колоннам ползают, шевеля усами, рыжие сверчки. Наверху, ближе к сводам потолка, сверчки растворялись в темноте. Становилось все темнее. Все уже разошлись, а потом открылась дверь и вошла какая-то женщина. Слабый огонек коптящей лампы прыгал в ее руке, освещая колеблющимся светом морщинистое лицо и отвислые груди, бросал тусклый отблеск на влажные камни. Сверчки свистели. Снова тяжелая обжигающая волна обдала его голову и плечи. Он вскрикнул. Потом мать увела его и посадила на длинную каменную скамью, застланную куском красной ткани. Мать развязала узелок, достала одежду, которой он раньше не видел, и надела на него. Одежда была ему тесна, но он все равно обрадовался. Над ступеньками раскачивалась и коптила лампа. От ее света дрожали в темноте скользкие ребра каменных ступеней. Они вышли на улицу. И снова пришли в тот дом.
Ханум сказала: «Хасан!» А он не понял, что это она его зовет, не понимал, чего от него хотят. А мать подбежала и стукнула его – что, мол, не отвечаешь? – а он заплакал, потому что боялся ханум. Ханум спустилась до середины лестницы. Свет лампы, которую она держала в руке, высвечивал ее лицо на фоне оштукатуренной стены. «Если он все так и будет реветь, ничего не выйдет», – сказала она. Мать снова ударила его. «Не бей его», – сказала ханум, и мать его больше не била. Потом ханум сказала: «Ну что не отвечаешь?» И еще спросила: «Одежда подошла?» А он не понял. Ханум сказала: «Возьми его в дом, простынет», а потом: «Иди наверх, к Манучу». А он не понял – кто это, что это такое – Мануч? Ханум сказала матери: «Сведи его наверх». Мать сказала: «Идем» – и сама пошла, тут же воротилась, посмотрела на него сердито, схватила за руку и потащила за собой, сначала быстро, а потом потише. Они остановились в дверях. Мать велела: «Скажи "салам", и он повторил: «Салам». Ханум сказала: «Заходи», и мать втолкнула его внутрь. В комнате на меховом коврике сидел, сгорбившись, мужчина, одетый в абу [5], и курил кальян, а около стены сидел мальчик. Он видел, как кольца дыма лениво поднимались и повисали у мужчины над головой. Ханум сказала: «Оставь Хасана тут и ступай мыть посуду». Он остался на месте, а потом услышал, как дверь у него за спиной закрылась, и понял, что матери уже нет в комнате.