Москва, Адонай! - Леонтьев Артемий
Глядя на влекущие изгибы женских тел, чувствуя под одеждой податливую упругость и молодость, почти физически ощущая сексуальность каждой даже самой обычной девчушки с пустыми глазами и совершенно лишенным индивидуальности лицом, Арсений-человек испытывал скуку. Он с первого взгляда определял своих женщин, как летучая мышь ультразвуком, улавливал их родственную ему глубину, но Арсений-мужчина = Арсений-животное хотел дойти до крайней точки физического насыщения, забить свою неутолимую глотку всеми этими стройными ножками, изящными спинами, плоскими животиками, чтобы окончательно пресытиться женской плотью и освободиться от этого нескончаемого порабощения древним идолом женщины: он с тоской подумал сейчас о том, сколько своей энергии влил в женское тело, сколько отдал ему слов и времени.
Перед глазами промелькнуло сегодняшнее утро, почему-то вдруг вспомнил, как перед выходом в театр лежал в ванной, раскинув руки на прохладные края: смотрел на пальцы ног с длинными кривыми ногтями, а черная дыра стока всасывала в себя, глотала спускаемую воду с катышками отслоившейся грязи, слежавшегося в хлопья жира, мелких волосков – мутная мыльная вода сплошным потоком уходила в черноту отверстия, как в преисподнюю, стекала в никелированную глотку, исчезая в канализационном небытии, вместе с отходами его телесности, а Арсений все смотрел, то в эту черную дыру, которая урчала и прихлебывала, то на сморщенные пальцы ног. В мужских стопах есть что-то извечно стариковское, уставшее, вялое. Похожие на костяные узлы, на грибы, мужские пальцы ног почти всегда неприглядны, как черновики, как скрытые под землей корни деревьев – Орловский хорошо знал это и привык к их вечно изношенному, мозолистому виду с ранней еще молодости, но сегодня – сегодня было что-то другое. Арсений смотрел на свои кривые пальцы и зазубренные ногти, отчетливо ощущая приближающуюся старость. Он ясно увидел себя в образе старика, ему даже показалось, что он давно состарился и вот лежит сейчас, смотрит на свои постаревшие конечности, на дряблую кожу и пожелтевшие сталактиты ногтей, не желая признавать состоявшегося факта, как бы прячется от его беспощадной возрастной несомненности. Арсению даже показалось, что слышит потрескивание своей распадающейся плоти и плачущий скрип костей, вдруг потянувших его к земле. Орловский взял круглое бритвенное зеркало, провел по нему влажной рукой, чтобы стереть запотелость, и посмотрел на свое распаренное лицо. Нет, все в порядке. Мне 37, да что ты с ума, что ли, спятил?! Актер улыбнулся вновь запотевшему отражению и убрал зеркало, вылез из ванны, взял полотенце… Однако послевкусие этого навязчивого ощущения оказалось слишком стойким, еще долго держалось оно нависшей тенью-призраком: пока собирался на репетицию, пока варил кофе, завтракал. В хлопотах дня как-то постепенно рассеялось, а вот сейчас опять, ни с того ни с сего, дало о себе знать, неприятно кольнуло.
Арсений зацепился взглядом за двух девушек: сидели в дальнем углу, не выставляли себя напоказ, не искали мужчин глазами, просто разговаривали и пили «Маргариту». Выдержанная красота и порода обеих, да и темная однотонная одежда, хотя и подобранная со вкусом, но лишенная печати чрезмерного усилия, которая всегда так раздражала Орловского, поскольку выдавала своей навязчивой и претенциозной яркостью отсутствие эстетического чутья и культуры, а еще чаще – попытку при помощи одежды создать красоту там, где ее нет.
Актер остановился рядом с их столиком, оперся руками на спинку свободного стула. Подруги замолчали, подняли вопросительные глаза на пьяного мужчину; в их взглядах Арсений прочитал: ну вот опять, дай отгадаю… или все-таки что-то новое?
– Не нужно так смотреть, дамы, я не Тохтамыш, а вы не крепостные стены… просто выделяетесь на фоне этого курятника, мне и захотелось познакомиться. Но я не настаиваю, если не настроены на общение, то уйду… Или присяду все-таки?
Русая женщина в серой водолазке щелкнула по большой сережке-полумесяцу:
– И чем же мы выделяемся из этого курятника?
– Лебедяжьими повадками, – даже не успел моргнуть, ответил почти сразу, пристально глядя ей в глаза.
– Прямо-таки лебедяжьими, не лебедиными?
– Именно, что лебедяжьими. Это принципиально.
Рыжая подруга в черном расстегнутом жакете и шерстяных брюках скрестила руки, засмеялась:
– Главное, что не лебедятскими…
Арсений улыбнулся:
– Я тоже так думаю. Лебедятские – это совсем грустно, прям печальная печальность… Да я бы и не подошел тогда даже: лебедятскость – не мой профиль…
Женщина в серой водолазке чуть приподняла брови:
– Да вы за словом в карман не полезете…
– Вот именно, – улыбнулся: гораздо больше сказал понравившимся дамам молча – с осторожным напором притронулся взглядом сначала к одной, потом к другой. – Ну так что, вы не будете против, если ваш дуэт нарушим с приятелем? Присоединяйтесь, мы вот за тем столиком сидим – там гораздо удобнее, чем здесь…
Рыженькая подруга повернулась, куда показывал Арсений, и увидела Сарафанова, изображавшего пылкую страсть и томительное ожидание.
– Мы с краю сидим, а вы здесь на самом проходе, как коралловые рифы торчите…
– Да, коралловыми рифами нас еще никто не называл.
– Значит, я первый буду… И это мы еще только начали, у нас знаете, как много открытий впереди?
Сарафанов не унимался: поймав на себе взгляды девушек, он совершенно расцвел. Схватился за грудь обеими руками, изобразил пламенное горение своего сердца. Женщина в черном жакете засмеялась и вопросительно посмотрела на русую подругу:
– Ну что, Настен, пересядем?
Настя улыбнулась, еще раз глянула на Орловского, как бы обнюхала его, потом взяла бокал, сумку и молча встала. Сделала знак официанту, указав в сторону нового места. Арсений приобнял подруг и сказал шепотом.
– Только приближайтесь медленнее, чтобы мой хмырь не ослеп от вашей красоты. Ему нужно привыкать к вам постепенно, как к солнечному свету…
– А почему вы зовете своего друга хмырем?
Арсений почувствовал запах дорогих духов, мягкое женское тепло – ему все больше нравилась улыбка русой женщины, она вызвала знакомые отголоски прошлого; для него образы-оттенки былого и ассоциации с ними всегда имели еще большую силу воздействия на сознание, чем сама действительность – при чем эти ассоциации иногда коренились даже не в опыте прожитых впечатлений, а в некоем врожденном наследии, в палитре генетически-духовной памяти, какого-то багажа изначальных осколков твоей личности, данных каждому человеку сразу с его появлением на свет – все эти ассоциации моментально обезоруживали, ласковым нахрапом жали к стенке и цепляли за струны, лохматили. Настя взбаламутила воду: напомнила одну очень сильную и чистую влюбленность школьных лет. Арсений жил тогда в военном городке подле Самары, а та девочка-одноклассница – Селена Кирсанова – ходила в школу из соседнего поселка. Из детства Орловского непрошено выглянули серые панельные пятиэтажки с насупившимися подъездами и крашеными лесенками, ведущими на рубероидные козырьки, ржавый кораблик во дворе, бетонный барабан для новогодней елки. Селена ходила в школу с большим красным ранцем из свиной кожи – Арсений знал: ровно в семь тридцать она оказывалась на перекрестке с заброшенной часовней, стоявшей на ее пути. Он всегда просыпался заранее, быстро завтракал и отправлялся на место, всякий раз делая вид, что совершенно случайно столкнулся с ней; девочка тоже вела себя так, будто с каждой новой встречей искренне удивляется таким постоянным совпадениям, в действительности же всегда внимательно всматривалась в утренний полумрак над грязной разбитой дорогой, пытаясь отыскать глазами коричневое пальтишко Арсения – если не видела его рядом с часовней, то сбавляла темп и шагала медленнее, чтобы он успел прийти.
По пути в школу много говорили, путались в бесконечных вопросах, захлебывались в слишком длинных ответах. Со временем Арсений прикипел к этим совместным походам в школу, к разговорам, перекрещенным взглядам, востроносому профилю шмыгающей девочки, поэтому перестал маскироваться случайностью: теперь в те дни, когда Селена задерживалась, он залезал на груду холодных плит, сваленных напротив часовни, подстилал перчатки с маленькими дырочками на указательном и большом пальцах, садился на них и, бодро раскачивая грязными башмаками с репьями на шнурках, рассматривал надкушенный купол церквушки со срубленным крестом. Голодный призрак из детства – осиротелый вид стен с провалами окон, похожими на глаза умирающей старухи, молчаливый сумрак ветхой часовни-обрубка… Часто смотрел в эту пыльную утробу и задумывался о конце всего…