Изидор Окпевхо - Последний долг
— Ты ей скажешь?
— Я не скажу, она сама увидит тебя, когда пойдет домой.
— Я бегом.
— Все равно она может тебя увидеть, — говорю я. — И тогда она тебя выпорет.
Этого достаточно, он покоряется. Он стоит потупясь и теребит пальцами воротник рубашки.
— Тогда я принесу горлышко, и мы будем играть с тобой, — говорит он.
— Давай.
Он бежит в спальню. Снова я в мыслях вижу его мать.
Через мгновение он появляется с игрушкой: горлышко бутылки просверлено поперек и через него продета веревка. Мы берем веревку за разные концы и натуго закручиваем, вращая горлышко влево. Потом мы начинаем ритмично потягивать каждый в свою сторону, и горлышко каждый раз яростно вращается, с жужжанием рассекая воздух.
Очень скоро игра надоедает — и ему, и мне. Кажется, он вспомнил о матери и загрустил. Он сползает спиной по степе и глядит в открытую дверь.
Сегодня я пытаюсь понять, что же все-таки происходит. Моя неприязнь к Тодже постепенно усиливается. Это несомненно. И причина не только в том, что он унижает меня и хочет уверить, что я недостоин имени человека. Гораздо важнее то, что меня начинает тошнить от его гнусных выходок, и мое отвращение к старику обостряется от растущей уверенности, что он глумится надо мной лишь потому, что затеял недоброе дело с женой Ошевире. Все очень просто. Больше ему меня не одурачить. Меня больше не убедить, что его показное благодеяние не имеет какой-то другой цели. Напомадился, разрядился, ботинки сверкают, лицо и шея густо напудрены, и убожество моей хижины прикрыто богатыми тканями. Чтобы не было стыдно. Нет, меня больше не одурачить. Может быть, я плохо могу думать и ничего не умею делать, по я все-таки не младенец и понимаю, что все это значит.
Пусть делают друг с другом что захотят. Мне незачем вмешиваться в дела людей, раз они решили вступить в особые отношения. Но я не хочу из-за этого сносить унижения, которых я не заслуживаю.
— Застели постель и исчезни, — часто говорит он, и еще: — Ты ворчишь или мне показалось? Да ты должен быть счастлив, что твою лачугу осчастливил посещением человек такого положения, как я, — А женщине он говорит: — Ах, он просто дурак. Здоровенная туша и безмозглая голова, — и все в том же духе. Раз у него такое положение, о котором он постоянно твердит, почему бы ему не пригласить эту женщину в дом к себе и таким образом подтвердить свое славное великое положение? Что, он боится оказывать ей милости в собственном доме?
Я знаю, какое несчастье, что я калека. Но когда-нибудь бог мне должен помочь! Когда-нибудь я смогу стоять на своих двух ногах и не буду нуждаться в подачках и терпеть унижение перед женщиной. Когда-нибудь я добуду себе работу и, может быть, стану себе самому полным хозяином. Мне не так уж плохо жилось до войны и до того, как начались мои хождения в дом к жене Ошевире. Тогда я безропотно сносил все оскорбления. Но теперь иначе, я не желаю, чтобы меня позорили перед женщиной. Всю жизнь я сторонился женщин, ибо знал, что нм ничего не стоит сказать мне: калека.
— Показать тебе мой автомат? — Мальчик, кажется, оживился.
— Автомат? — Я слегка удивлен.
— Да. Вчера я сделал себе автомат.
— Какой автомат?
— Я тебе сейчас покажу.
Он опять бежит в спальню. Он возвращается с толстой остроконечной палкой. К обоим концам ее привязана веревка, свободно болтающаяся, как ремень автомата. Я улыбаюсь мальчику. Он сияет от гордости и тут же садится рядом со мной, словно, кроме улыбки одобрения, ему ничего не нужно.
— Это я сделал вчера, — говорит он.
— Молодец, — говорю я. — Кто тебя научил?
— Никто. Я видал автомат у солдата.
— Какого солдата?
— Того, который стоит напротив. — Он указывает на солдата, охраняющего городской совет.
— Понятно. А зачем тебе автомат?
— Я хочу застрелить Ономе, — говорит он.
Я прячу улыбку:
— Почему? Что тебе сделал Ономе?
— Он говорит, что мой папа вор.
— Что?
— Он говорит… он говорит, что мой папа вор, что он что-то украл и солдаты его увезли и посадили за решетку, потому что солдаты не любят, чтобы кто-нибудь что-то крал, потому что они хотят все забрать себе, вот поэтому они и увезли моего папу и посадили его за решетку.
— Ты маме об этом сказал?
— Да.
— А что она тебе сказала?
— Она сказала, что мой папа ничего не украл, потому что мой папа честный.
Я долго смотрю на него. Бедный мальчик. Когда он поднимает глаза на меня, я отворачиваюсь, чтобы не растравлять рапы.
— Вот что, — говорю я. — Не стреляй в Ономе — слышишь?
Он кивает и, снова потупившись, трет живот.
— А если он будет опять говорить гадости про твоего папу, скажи мне, и я его за тебя побью, понял?
Он снова кивает.
— А твоя мама знает, что у тебя есть автомат?
— Нет, — говорит он. — Я его прячу.
— Правильно. Куда ты его прячешь?
— В одно место в нашей комнате. Пойдем покажу.
Он зовет меня за собой. Я встаю, он тянет меня за руку в их спальню. Я колеблюсь, я не хочу, чтобы она застала меня, когда я разглядываю ее тайны. Я знаю, какие женщины. Я не хочу, чтобы меня обзывали калекой.
— Ну, иди, — требует он.
Я вхожу за ним в спальню. В середине комнаты, ближе к окну, широкая металлическая кровать. Огеново подводит меня к изголовью и показывает под кровать.
— Вот здесь, — говорит он и показывает за большой ящик, который стоит под кроватью.
— Спрячь автомат, а я посмотрю.
Он осторожно засовывает палку за ящик.
— Очень хорошо. — Я глажу его по голове. — Она ни за что не найдет.
Радостный Огеново катается по кровати, а я стою и оглядываюсь. Комната большая. В глубине длинная вешалка, на ней висит много одежды, есть и мужская. Напротив вешалки груда больших коробок. В комнате еще очень много вещей. На столике рядом с кроватью — карточка Ошевире. Я подхожу к ней, беру в руки, разглядываю. Огеново подкатывается на кровати ко мне:
— Это мой папа.
— Ты его помнишь?
— Нет. Мне мама сказала.
Я смотрю на него, он смущается и откатывается прочь.
— Ты скучаешь по папе? — спрашиваю я.
Он качает головой. Бедный мальчик. Он еще не привык к отцу, когда того увезли.
— А мама по нем скучает?
— Я не знаю.
— По ночам она плачет?
Он задумывается, потом качает головой.
Может быть, она по нем не скучает. Может быть, она так увлечена отношениями с Тодже, что даже не помнит своего мужа, и эта карточка находится здесь, как всякая вещь, о которой просто забыли.
Я ставлю карточку на место.
— Значит, это комната твоей мамы?
— Да, — говорит он.
— И она здесь спит? — я касаюсь кровати.
Он кивает.
— А ты — где ты спишь? — спрашиваю я.
— Я сплю здесь, с ней рядом.
— Хорошая кровать, — говорю я, поглаживая покрывало, и сквозь меня снова проходит то, чего я никогда не испытывал. Наверно, она спит голая. Вот бы увидеть. Может, она когда-нибудь захочет, чтобы я был рядом?
Я присаживаюсь на край кровати. Что сейчас Тодже делает в моем доме с женой Ошевире? С каждой минутой моя ненависть к Тодже растет. О, если бы мне унизить его! О, как хотел бы я оскорбить его гордость! Тогда бы он узнал, каково мне чувствовать то, что я чувствую, когда он делает со мной то, что обычно делает.
ОшевиреУже вечер, и постепенно темнеет. Все мы, заключенные, спокойно сидим, редко кто скажет слово. Мы находимся здесь давно и привыкли к обычному чередованию двух состояний: то мы уходим в себя и терзаемся тем, что касается нас до глубины души, то стараемся развеять скуку шутками и легкомысленной болтовней.
Сейчас вряд ли кому из нас хочется говорить. Стражи поблизости нет. Солдаты и полицейские развлекаются в другой части огромной тюрьмы. За этими стенами мы не знаем никакой жизни, кроме открытого неба, дали, смены света и тени, ночи и дня и слабых звуков, с трудом долетающих с воли. Все мы уже поужинали.
Все, кроме нашего сердитого молодого товарища, Агбейэгбе. Он почти не дотронулся до еды. Он взял свою миску — сегодня нам дали бобы и вареный ямс, — повертел ее так и сяк, не вынимая левой руки из кармана, изобразил на лице отвращение и зашипел. Потом он сел в угол, бросил себе в рот две щепотки еды и отпихнул миску, не дотронувшись до остального. Он не послушался добрых слов господина Огбе, старейшего среди нас, истинно старого человека, которого мы называем Отец.
— Послушай, сынок, — сказал ему Отец, — это тебя до добра не доведет. Какой смысл морить себя голодом? Еще может случиться, что комиссия не найдет обвинений против тебя и выпустит на свободу. Зачем тебе будет нужна свобода, если ты сейчас умрешь с голоду? Я знаю, каково тебе быть здесь. Нам всем тоже несладко. Посмотри на меня — разке я не слишком стар для того, чтобы сражаться на чьей-нибудь стороне? Я попал сюда лишь потому, что помог человеку. Но я не жалуюсь, потому что знаю: моя невиновность принесет мне вознаграждение, — так чего же добьюсь я, губя свой мир и здоровье духа из-за временной неудачи? Съешь свой ужин и предоставь остальное богу.