Запретная тетрадь - Сеспедес Альба де
Ничего не ответив, она пошла к телефону. И давай шептаться, я расслышала, как она сказала: «Сандро». Я впервые слышала, как она произносит это имя, и почувствовала жуткий прилив ярости. Она же тем временем объясняла: «Да как обычно». Я хотела подойти к ней, перебить, накричать, так чтобы он услышал и осознал, что я не особенно одобряю поведение дочери. Я сдержалась, подумав, что кто бы он ни был и каковы бы ни были его намерения, он никогда не встанет на мою сторону. Потихоньку, пытаясь успокоиться, я пошла на кухню; вообще-то, здорово, что мне каждый день нужно готовить, мыть посуду, убирать кровати, ведь эти обязанности привязывают меня к еще одной: продолжать себе жить, словно всего того, что происходит вокруг меня, на самом деле не происходит. Я бормотала два этих имени: «Сандро, Марина», чтобы почувствовать, как они звучат, я почти обращалась к ним с вопросом, надеясь угадать, кто те люди, которые носят их. Именно им теперь принадлежат мои дети, хотя Микеле работает, чтобы их содержать, а я готовлю им ужин. Мирелла сказала: «К счастью, он сирота». Может, Марину огорчает, что я еще не портрет на стене. Всё всегда одинаково, веками, говорила я себе, вздыхая, и думала о портрете моей свекрови, о том усилии, которое я сделала, чтобы утаить от Микеле, что не любила ее, и чтобы привыкнуть к жизни с ней. Я помогала ей много лет, я же приводила в порядок ее тело перед погребением. Микеле не сводил глаз c ее застывшей фигуры в черном платье, освещенной дрожащим пламенем свечей. «Она святая была», – говорил он и целовал мне руки, от горя на него нахлынула нежность: «Ты всегда была так добра к ней». Может, это и правда. В семейной жизни в какой-то момент перестаешь понимать, где доброта, а где беспощадность.
9 марта
Сегодня звонила Кларе, с работы. Сказала ей, что со времени визита к ней Микеле словно подменили; потом передала ей все те лестные слова, которые он говорил о ней. Я призналась ей, что он очень переживает в ожидании ее вердикта и каждый день, возвращаясь домой, спрашивает, не звонил ли кто. Клара извинилась, что все еще не нашла времени прочесть сценарий: днем у нее много работы, по вечерам она все время не дома, возвращается очень поздно и без сил. Я сказала ей, что прекрасно понимаю и, вообще, что если она будет говорить с Микеле, то пусть не упоминает мой звонок. Я извинилась за неудобства, которые мы причиняем ей, но все же очень попросила помочь нам, поскольку Микеле эта новая надежда омолодила. Я добавила, что он всегда немного зарабатывал и что определенная сумма сейчас не только решила бы многие из наших проблем практического свойства, но и помогла бы Микеле преодолеть то непростое время, через которое проходят все мужчины в его возрасте, если они не разбогатели и не достигли выдающегося положения. Она сказала, что Микеле совершенно не показался ей утратившим надежду, напротив. Тогда я напомнила, с каким раздражением Микеле отреагировал на то, что я сказала Кларе о наших финансовых сложностях; может, он опасается, что, зная о нашей нужде, за его сценарий заплатят мало. Я признала, что речь о моем ощущении, на которое меня наводит любовь и, возможно, мое душевное состояние. Она спросила меня, несчастна ли я. Я сказала, что мне для счастья достаточно знать, что Микеле доволен, а дети здоровы. Я снова попросила ее ничего не говорить Микеле о моем звонке. Повесив трубку, я почувствовала, что совершила ошибку и во многом наврала.
10 марта
Я сегодня пошла спать рано, но не могла уснуть. Темнота подавляла меня; слова и образы толпились в моей голове, не давая уснуть, охватывая тревогой, с которой невозможно было совладать. Я боялась, что так и пролежу до утра с вытаращенными в темноту глазами и беспорядочными мыслями: поэтому осторожно встала, чтобы не разбудить Микеле. Я взяла халат и тапочки, надела их уже в коридоре. Мое сердце забилось, потому что я такие трюки не проворачивала с раннего детства; и Микеле боялась так же, как тогда – собственную мать. Потом я все не могла нащупать тетрадь, так тщательно спрятанную в складках лежавшей в шкафу простыни. Наконец найдя, я прижала ее к себе, словно сокровище. Но если Микеле встанет и придет сюда, мне конец. У меня нет никакой правдоподобной отговорки, и мысль о том, что он может прочесть то, что я записываю, ужасает меня. И все же, если подумать немного, стоит признать, что не случилось ничего нового, может быть, у меня просто слишком сильное воображение. Я повторяю себе, что это невозможно, что он знает меня много лет, что я была рядом, когда он был молод, когда говорили, что я красива, и именно сейчас подобного не может быть: и все же я совершенно убеждена, что директор влюблен в меня.
Сегодня он ждал меня с нетерпением, я уверена. Едва услышав ключ в замочной скважине, он, должно быть, оставил свое место за столом, чтобы пойти мне навстречу, потому что, когда я закрыла за собой дверь, он уже стоял передо мной, у входа. Я тихонько рассмеялась, словно пришла, совершив побег откуда-то. Он тоже смеялся, помогая мне снять пальто. На столе у себя я нашла веточку мимозы. Пока я смотрела на него, чтобы убедиться, что это от него, прежде чем благодарить, он сказал, почти извиняясь: «У нас в саду полно мимоз, они уже все расцвели. Так что я сорвал веточку, но положил в карман, и она завяла». Я просто сказала спасибо, не желая придавать значения жесту, который, вообще-то, совершенно естественен; у мимозы был теплый аромат, я долго нюхала ее, потом вдела в петлицу платья. Он стоял передо мной, смотрел на меня молча: я подняла на него взгляд, улыбаясь, и впервые подумала, что у него ведь есть и имя – Гвидо.
Мы работали два часа; я вся извелась. Я не раз видела его подпись, его имя на фирменном бланке, но всякий раз, как он смотрел на меня, я думала «Гвидо» и, краснея, вновь склоняла голову над работой. Я чувствовала себя неловко, растроганно: мне кажется, что только с сегодняшнего дня он смотрит на меня как на человеческое существо.
Ну вот, собственно, и все. Больше ничего нет. Мы разобрали кучу писем, обсудили ряд срочных проблем, потом он сказал: «Ну все, хватит», и мне показалось, что работали мы в шутку. «Хватит», – повторила я, словно прекращая играть во что-то. Он спросил, устала ли я и как провожу воскресенье. Я хотела было упомянуть дневник, но не отважилась; сказала, что хожу навестить мать, пишу кое-какие письма. Он сказал, что уже много лет не пишет личных писем и что человек, который много работает, в конце концов остается без настоящих друзей: у него только деловые знакомства, дружба по принуждению, почти по расчету. «Мы остаемся одни», – сказал он. Я напомнила ему, что он создал прекрасное предприятие и оно у него остается. Тот, кто что-то создал, говорила я, никогда не один: книгу, картину, компанию, ну, там, завод – это все остается. «Я же посвятила всю свою жизнь детям, – добавила я, вздыхая, – а дети уходят». Он покачал головой: «Они не уходят, – поправил он меня, – в каком-то смысле было бы даже здорово, если бы уходили. Мы были бы одни, но могли бы, по крайней мере, насладиться преимуществами своего одиночества. А так у нас нет ни единого из этих преимуществ, и мы все равно одни». Мне нравилось слышать, как он говорит, что один, хотя его речь звучала безразлично, даже немного цинично. И все же, качая головой, я настаивала, говоря, что у него есть крупная компания и возможность вести комфортную, богатую жизнь. Он ответил, что это тоже ничего не значит; важны другие вещи, говорил он. И у меня внезапной вспышкой проплыла перед глазами Венеция. «В определенном возрасте, – продолжал он, – нам больше недостаточно всего того, что мы совершили; оно просто сделало нас теми, кто мы есть, и все. И вот такими, какие мы есть, теперь, когда мы – это действительно мы, те, кем мы захотели или смогли стать, нам хотелось бы начать жить по-новому, сознательно, следуя нашим сегодняшним вкусам. Вместо этого приходится продолжать жить той жизнью, которую мы выбрали, когда были другими. Я постоянно работал, потратил тридцать лет на то, чтобы стать тем, кем стал. И что теперь?» Он с заметной горечью задал этот вопрос в пустоту. Потом, почти жалея, что дал волю словами, добавил, смеясь, что стоило бы установить какой-то возраст – «положим, сорок пять лет», после которого есть право быть одному и иметь возможность заново выбрать себе жизнь. «К тому же, – заметил он, – никто не понимает ни того, что мы делаем, ни тех усилий, которых нам это стоит, – никто, кроме тех, кто с нами работает». Я почувствовала, что его слова направлены против его жены; может, Микеле тоже иногда так говорит обо мне. Я говорила себе, что ничего не просила, что покупала только обувь для детей, одежду для детей, еду, а не норковые шубы. И при этом задавалась вопросом, важно ли это обстоятельство, приходя к выводу, что да, важно, только говорит оно не в мою пользу, потому что Микеле даже на мои запросы посетовать не может. «Тем не менее, – сказала я ему с лукавой улыбкой, вспоминая то, что Мирелла говорила о Барилези, – если бы вам предложили отказаться от того тяжелого труда, которым становится для вас работа, вы бы разве отказались?» Разговаривая, мы встали и подошли к окну: под нами был сад, печальный сад с пальмами и олеандрами, на который ложилась тень. «Нет», – бесхитростно признался он. Мы посмеялись. «Но, может быть, как раз потому, что у меня больше ничего нет», – добавил он, понизив голос. Его присутствие казалось мне совершенно новым, но приятным. Он говорил, что вплоть до недавнего времени он все еще вынужден был бороться из часа в час, бывали дни, когда он не знал, как справиться с серьезными заказами, как заплатить сотрудникам. Я сказала, что всегда замечала это и переживала за него, что всегда ценила его силу, его упорство, его способность выглядеть спокойно в любых обстоятельствах. Ему ли сетовать, говорила я, ведь у него была выдающаяся жизнь: и, улыбаясь, напоминала, что работать он начинал бухгалтером на текстильном предприятии. Он вспомнил тот день, когда я пришла в контору: говорил, что первое время его смущала моя светская манера держать себя, всякий раз, как я входила в его кабинет, ему хотелось встать, словно мы были в гостиной, а когда я приносила ему папку с входящей корреспонденцией, его раздражало, что я переворачивала страницы, что подсушивала его подпись пресс-папье. «Ни разу не замечала», – сказала я, улыбаясь. «О, – воскликнул он, – я всегда очень старался, чтобы вы не заметили».