Хорея - Кочан Марина
Какое-то время мы едем молча. Я откидываю голову назад, и слезы текут в уши, холодят мне шею.
— Думаешь, дома он жил бы еще долго? — спрашиваю я.
И чувствую себя снова маленьким ребенком: я маленькая, а сестра большая, и я хочу как в детстве, когда родители ругались по вечерам и я прибегала в нашу общую комнату в слезах, чтобы она обняла меня крепко, прижала к себе и качала, как младенца, пока я не успокоюсь.
— Я не знаю, Марина, — говорит она, произнося мое имя полностью, не Мариш, не Маришинс, не Маришик. В семье у меня так много имен, каждый называет меня на свой лад, а Марина — только когда сердиты или очень расстроены. Но моя сестра говорит устало, как будто у нее просто закончились силы на этом коротком разговоре. — Кажется, дома ему все-таки было бы легче.
— Ты винишь себя в том, что мы его отдали?
Сразу после вопроса мне становится неуютно, словно я залезла в чужой дневник и прочла то, что долго скрывали. Мне не видно лица сестры, и так говорить намного проще. Все говорить проще на расстоянии, хотя бы минимальном, опустив вниз глаза или отстраненно глядя в окно. Она молчит какое-то время, и я уже жалею, что начала эту беседу.
— Ну конечно, Марин. Конечно, я виню себя. Это же я, а не вы, забирала его, сажала в машину, врала ему, что мы поедем в банк, что мне нужна помощь. У меня все время перед глазами стоит этот день. Мама ведь делала вид, что она ни при чем. Жаловалась все время, не хотела ухаживать, но и в интернат отдавать не хотела.
— Ты не виновата, — выдавливаю я из себя слова, как засохшую зубную пасту из тюбика. — Мы думали, так всем будет лучше.
Дом дяди Юры мы находим с третьего раза. Никто не встречает нас у калитки, но она чуть приоткрыта, и мы ныряем в заросший сад. Сава первым бежит вперед по деревянным доскам, словно бывал здесь много раз и уже знает дорогу. Дом солнечно-желтый с небесно-голубыми резными наличниками. Он мог бы быть сказочным теремком, если бы не устал, не покосился, как будто кто-то, снимая его, завалил горизонт. Кусок одного наличника отвалился, обнаживтемную, старую древесину. Краска облупилась. Коричневая, покусанная фанерная дверь, распахнутая настежь, приглашала нас внутрь. Сава чуть помедлил и шагнул в сени. И мы вслед за ним.
В нос ударил запах крепких дешевых сигарет и старых вещей. В комнате сидел в углу дивана дядя Юра. Он встретил нас так, словно мы просто выходили за хлебом, словно не было этих двадцати или больше лет, что мы не виделись. Он слегка махнул рукой, загребая воздух, и пригласил нас присесть рядом с ним. Диван был очень похож на наш. Шершавый, с бархатной бордовой накидкой. В углу рядом с ним стояла пара костылей-тростей. Дядя Юра был седой, глубокая морщина поделила лоб на две части. Уши у него были точно как у отца — огромные, на полголовы, а нос совсем не похож — широкий, мясистый и округлый. Он не был похож на отца, и в то же время он им и был. Старость всех делает похожими. Дядя Юра обнял одной рукой сначала сестру, а затем меня.
Из кухни выбежала тетя Галя, шумная и сразу очень веселая. Маленькая ростом и оттого вся кругленькая, как шарик, она подкатилась к нам, заключив каждую в крепкие объятия.
— Ну надо же, как тихо прокрались! Словно мышки! А мы-то так ждали, и Юра как ждал! Сейчас буду накрывать на стол.
И она снова укатилась в кухню. Пахло жареной курицей и картошкой. Дядя Юра молчал, сложив руки на животе. Потом он дотянулся до пачки на столе и закурил, комната наполнилась терпким дымом.
— Может быть, выйдем на улицу? — предлагаю я. — Поедим там, я видела, что у вас там чудесный стол и скамейка. И погода как раз то, что нужно.
— У него инсульт был, — говорит тетя Галя, занося из кухни поднос с курицей. — Левая часть тела отказала, он и не ходит почти. Я тоже не очень уже, нога болит, зараза. Но как-то держимся. Я вот по дому все. Хорошо, что волонтеры нам помогают, продукты привозят, и по огороду тоже. Ну а мы уже отдыхаем больше, нам уже можно.
Она наливает нам вина, а дяде Юре водки. Во всем, что она делает, есть какая-то особенная нежность и спокойствие, в том, как она смотрит на него, в том, как посмеивается.
— Это вот наши внучки, взрослые уже, — кивает она на фото за стеклом серванта. — Дочки Наташины. Они теперь всей семьей живут в Белгороде. Хорошие такие девчонки. Мы много успели с ними понянчиться, да, Юра?
Дядя Юра кривит лицо, как от кислого лимона, и начинает вдруг беззвучно плакать, машет на нее рукой.
— Он таким эмоциональным стал теперь, видимо, это старость так влияет.
— Дядя Юра, мы с Маришей хотели поспрашивать вас про родителей, про отца. Вы ведь давно не виделись? Вы знали, что он тяжело болел?
— Да, что-то такое знал.
Я вижу, что говорить ему сложно. Инсульт частично обездвижил и лицо.
— Он не хотел это обсуждать. Я приезжал к нему в Сыктывкар, но это уже давно было. Говорили потом по телефону иногда. Игорь был упрямый, всегда был такой. Никого не хотел слушать. Всегда сам по себе.
— А у вас сохранились какие-нибудь старые фото?
— Да, есть, — кивает он.
— Сейчас. Сейчас поищем. — Тетя Галя идет в соседнюю комнату, долго ворошит шкаф. Среди потрепанных книг и рисунков внучек она находит папки с фотографиями. Все смешано в одну кучу, мы перелистываем одну за одной фотографии незнакомых нам людей.
— Вот ваш папа, — говорит дядя Юра и передает мне в руки снимок.
Мальчик лет пяти со светлыми жиденькими волосиками сидит на раме взрослого велосипеда и смеется, щуря глаза от солнца. Ноги еще не достают до педалей. Рядом стоит мальчик постарше. Он нежно сжимает пальцы брата на руле, только этой незаметной силой удерживая велосипед от падения. Наверное, он только что катил его по этой проселочной дороге, быстро-быстро, и вот они остановились передохнуть. Но папа ждет, когда они поедут снова.
Мне хочется обнять этого мальчика, взять его за руку, погладить по светлой макушке. Я разглаживаю фотографию, трогаю папино лицо.
Мне хочется спросить дядю Юру, отчего он не приехал на похороны к своему брату. Что случилось между ними?
С другой фотографии на меня смотрит, улыбаясь, девочка с острым орлиным носом, с туго заплетенной темной косой, скрученной на голове, с темными смеющимися глазами. Кажется, ей лет двенадцать, не больше: она держит на руках пухлого малыша в бархатном платьице, прижавшегося к ней щекой.
— Смотри, — говорю я сестре, передавая фото. — Это же ты.
— Это бабушка Маша, — кивает головой тетя Галя. — И Юра у нее на руках.
— Да, это мама, — говорит дядя Юра. — Она была очень красивая. Пока не заболела.
Дядя Юра нарисует нам схему в блокноте: три белорусские деревни, в одной из них, Переходцы, родилась Мария Хацкевич.
Мы находим только три фотографии бабушки Маши, и на одной, самой маленькой (наверное, это ее последнее фото на документы), она очень похожа на папу: лицо ее деформировалось и как будто уменьшилось из-за худобы, обнажилась и напряглась каждая мышца, а щеки обвисли. Взгляд у нее ясный, понимающий, с болезненным грустным блеском.
Но ни о бабушке Маше, ни о папе дядя Юра так ничего и не расскажет. Зато будет много говорить о себе: о своем бизнесе, о путешествиях, об автомобильной аварии и инсульте.
В комнате уже невозможно дышать от табачного дыма. Я вывожу Саву на улицу. Тетя Галя повесила под сосной качели специально для него, подложила мягкое одеяло на пластиковое сиденье. Я тихонько раскачиваю сына и смотрю наверх, на крону высокой сосны. Когда смотришь на небо, чуть проще справиться с грустью. Эта высоченная пушистая сосна с нежно-желтыми шишками видела их всех, моего отца и его родителей, которые когда-то построили этот дом на вершине холма. И сейчас, когда Сава качается в ее тени на веревочных качелях, мы как будто нарушили ход вещей, оказались там, где нас могло никогда не быть, в этом дворе, в этом городе, с которым у нас такое отдаленное и совсем нераспознанное родство.
Прошлое, если его не трогать, похоже на маленький цветущий пруд. На поверхности красивые кувшинки и мелкая ряска. Но я трогаю воду, касаюсь ее. Ныряю прямо в темную страшную муть. Вглядываюсь в то, что давно уже утонуло.