Хорея - Кочан Марина
У каждого члена семьи есть и личный альбом: грязно-голубого цвета с тиснеными буквами-завитками — история моего младенчества. Альбом бабушки одет в оранжевый бархат, дедушкин военный — самый потрепанный, узкий, в коричневой коже, разваливается на две части от старости. Пепельно-розовый с зеленым — это школьный альбом сестры. Свадебный альбом родителей. Университетский мамин. Нет только альбома отца.
Его история в семейном фотоархиве начинается со свадьбы. Его история неотделима от истории нашей семьи. Его история рассказана мне другими людьми.
Она заканчивается портретом, который я сняла за месяц до отъезда отца в интернат. Я много раз хотела сфотографировать папу, но не решалась, оправдывала себя тем, что он может почувствовать себя неловко, глядя в объектив. Может увидеть свой изъян. На самом деле это я не могла смотреть на него. Сфотографировать его таким означало принять болезнь.
Когда я наконец решилась, он с легкостью согласился позировать мне, cловно давно ждал этой просьбы. Присел на диван в детской, пригладил седые волосы тыльной стороной ладони, положил руки на колени. Кисти вдруг стали расслабленными, обмякли. Голова сначала отворачивалась, отец смотрел куда-то в окно. Но потом сделал усилие, зафиксировав мышцы шеи, и посмотрел прямо в камеру. Прямо на меня. Глаза у него оказались прозрачные, словно вода в горной речке. Брови высоко подняты, как будто мы давно не виделись и он очень удивлен такой встрече. Мы и правда не виделись очень давно.
— Спасибо, пап, уже все, — сказала я. — Показать тебе, что получилось?
Он кивает головой резко, его длинная, до ключиц, борода трясется. И я показываю ему фото на маленьком экране камеры.
— Нормально, — пожимает он плечами.
На самом деле он уже не говорит, и я только домысливаю это слово.
Когда я спросила маму о семейном архиве отца, она ответила сразу, не задумываясь:
— Они просто не любили фотографироваться, в их семье это было не принято. У папы нет и никогда не было фотографий из детства.
После его смерти, разбирая вещи на антресолях в гостиной, мы неожиданно наткнулись на целую пачку фотографий, завернутых в полиэтилен. Только его, личные фотографии, отделенные от всего остального семейного архива, — ни одной из них я не видела раньше. Тут были снимки из его студенческой жизни, времен занятий радиобиологией, из депозитария, уже цветные, снятые на мыльницу. На депозитарии все заканчивалось. Мой папа старательно спрятал не только эти фото, но и всю историю своей семьи.
— Думаю, нужно навестить дядю Юру, — говорю я. Мы в Сыктывкаре на целый месяц, так что поездку на пару дней можно себе позволить не оправдываясь. — Возможно, у него сохранились какие-то фото. Может, он расскажет что-то про папу. И про своих родителей.
Дядя Юра, папин старший брат, жил со своей женой Галиной в Ухте, в деревянном доме за городом, где когда-то жили и их с папой родители. В этом доме выросли его дети, Рома и Наташа. Мои брат и сестра, которых я ни разу не видела. Я не помню лица дяди Юры. Мы не виделись больше двадцати лет.
— К дяде Юре? — Мама поджимает накрашенные губы. Ее подбородок трясется, словно у маленького ребенка, который вот-вот заплачет от обиды. — А зачем? Папа ненавидел его, вообще не хотел с ним говорить в последние годы. И правильно делал. Он даже не приехал ни разу, когда Игорь заболел, хотя мог бы и поддержать брата. Ухта же рядом. Он не был на похоронах. Родного брата! Я вообще не понимаю, зачем вам туда ехать. Тем более на машине, тем более с Савой. Но как знаете.
Мама в последнее время научилась добавлять такие фразы в свою речь. Как знаете. Ну, тебе, конечно, виднее. Ну, решайте сами. Все это она произносит таким тоном, чтобы было сразу понятно — она знает, как лучше.
Я не знаю, ненавидел ли папа своего брата, но я знаю — все, что говорит мама о других людях, нужно иногда переворачивать, как песочные часы. Обычно правда находится во второй, пустой чаше. Мне все еще, как в детстве, страшно, что мама может обидеться на меня.
— Ну, поступай как знаешь. — И она уходит на кухню.
— Ого, вот это крутая идея, — говорит мне сестра в голосовом сообщении. — Я позвоню ему, спрошу, смогут ли они нас принять.
Я слышу, как она куда-то бежит, тяжело и со свистом дышит в микрофон. Моя сестра слишком быстрая, она редко делает остановки. У нее всегда очень много идей, увлечений, занятий. Она играет на виолончели, руководит школой, ведет занятия и растит четверых детей. Она почти не отдыхает. Мы говорим только тогда, когда я оказываюсь совсем рядом. Но я никогда не знаю, что она чувствует. О чем думает. Я хочу стать к ней ближе, хочу, чтобы она знала — на меня можно опереться.
Я заранее романтизирую наше маленькое путешествие, думаю о наших остановках в дороге, в полях, где мы будем поедать бутерброды с кофе, прислонившись к раскаленным бокам оранжевой «шевроле-авео», как мы будем заезжать на заправки и как я буду снимать видео нашей дороги, чтобы запомнить ее, чтобы хоть что-то запомнить.
Мы выезжаем в Ухту рано утром. Дорога вместе с остановками займет около пяти часов.
Сава недовольно вертится в детском автокресле и начинает хныкать, протягивая ко мне вспотевшие ладошки. Лицо его раскраснелось. Я дую ему на мокрые волосы, на уши и лоб. Автокресло черного цвета, словно микроволновка, подпекает его со всех сторон.
И Сава переходит на плач.
— Тш-ш-ш-ш-ш, — шепчу я, но он машет руками, становится все более тревожным.
— Нет, нет! — кричит он и бьет меня ладошкой по склоненному лицу.
Во мне поднимается знакомое темное, я сжимаю зубы, чтобы не выпустить крик. Я сначала отодвигаюсь к окну, но потом достаю его из кресла, беру на руки, прижимаю к себе. И тогда он успокаивается. Когда Сава засыпает, положив голову мне на колени, я чувствую, как расслабляется наконец мое тело и лицо, как уходит чернота.
Я смотрю на пролетающие мимо высокие ели и березы. Иногда лес резко обрывается, словно пленка фильма, падает в болото вместе с серыми низкими безжизненными стволами. А затем снова вырастает и мчится в обратную от нас сторону.
— Я иногда так сильно кричу на них, когда они выводят меня из себя. В этот момент, мне кажется, я могу ударить, — говорит вдруг Олеся. — И тогда я ухожу в другую комнату на время. Это помогает. Но агрессия ведь тоже симптом? Может, это оно и есть.
Я отвечаю, что вряд ли это связано. Надеюсь, что нет.
У нас с сестрой есть время для разговора, но я не знаю, как начать говорить о том главном, о чем так хочется. И решаю, что удачного начала для этого разговора просто не может быть.
— Расскажи про интернат. Я снова все забыла. Как там было? Он был… нормальный?
Год назад, в день смерти отца, я снова не могла найти себе места и зашла в группу кунибского интерната вконтакте. Он назывался «Сила жизни». Симпатичные трехэтажные корпуса, балконы, выкрашенные в насыщенно-оранжевый. Много альбомов с фотографиями: мастер-классы по вышивке, поездка в соседнюю деревню, Масленица. Цветы и деревья, прогулочные дорожки. Это место очень напомнило мне тот санаторий, где мы провели с папой лето вдвоем. Я нашлатолько одну фотографию комнаты, где жили подопечные. Широкие деревянные кровати, застеленные прозрачными клеенками поверх зеленых простынок, розовые стены, у каждого своя тумбочка.
Мама и Олеся приезжали раз в неделю на выходных. Мама готовила много еды: оладьи, котлеты, все, что папа любил. Когда они приезжали, она уходила в главный корпус, врачебный, проводила там почти все время, пока сестра кормила отца на скамейке у корпуса. Он съедал все. У него пропало чувство насыщения в последние месяцы, напомнила мне Олеся. Одет он всегда был чисто. И территория большая, где можно было гулять. Но он не гулял.
— Он умер там, когда понял, что мы его уже не заберем. Не было у него деменции. Он вполне соображал и понял сразу, что это за место, когда я его привезла. Что это не больница. Что насовсем.