Артем Гай - Всего одна жизнь
— Может, и без ресторана не могу, — вызывающе улыбается она. И в глазах неизменный огонь желания. Большие такие серые глаза, даже холодные наверное, но излучают огонь. У кого крылышки — тому конец, вмиг обгорит. — Что-то вас давно видно не было. Выпивать перестали? — Это она намекает на то, что я к ней всегда заваливался, только выпив. Несколько лет назад мои крылышки тоже пообгорели…
— Представь себе, Эллочка.
— Лидочка…
— Я знаю, что говорю. Эллочка!
Она смеется, и на белой чистой левой щеке появляется ямочка.
— Ну, что ты меня перекрестил?
— Ничуть. Ты людоедка, Эллочка.
Она продолжает смеяться, так как не знает, что ответить, и не понимает, почему людоедка — обязательно Эллочка.
— Любовь моя, расшевели там своих подружек. Я помираю от голода.
— А потом куда?..
— К тебе. Если не возражаешь.
— Трезвый? — удивляется она и снова смеется. Она знает про свою ямочку. И постоянно помнит о ней.
— Я уже старый и не меняю привычек.
Приносят мне обед действительно молниеносно. Лидочки-Эллочки не видно, чешет, вероятно, языком в кулуарах своего ресторана. Но когда я расплачиваюсь, она появляется и, проходя мимо, бросает:
— Я жду.
Дождь прекратился, и кое-где выглядывают между туч кусочки синего неба. Эллочка болтает о чем-то, но я ее плохо слушаю.
— Может быть, пойдем в кино? — спрашивает она у самого своего дома.
Это что-то новенькое. Правда, я не видел ее несколько месяцев — срок вполне достаточный для перемен.
— Нет, не пойдем, — говорю я.
— Боишься свою косоглазенькую? — озорно улыбается Эллочка.
Бог мой! Как все всем известно в этом городишке! Даже больше, чем все. Я усмехаюсь.
— Нет, Эллочка, еще не боюсь. Просто не хочу.
— Ну, тогда другое дело! — И снова смеется.
Мы поднимаемся по лестнице в двухкомнатную Эллочкину квартиру, где она живет со старухой матерью и сынишкой лет пяти-шести. Поднимаемся, а я как-то судорожно думаю о Лене, обо всей этой невероятно дурацкой ситуации.
Почему я здесь? Ну, какого черта? Здесь, а не там? Потому что здесь проще, здесь — все ясно?.. Если бы был Ваня! Сидел бы сейчас, конечно, у него, и все было бы нормально. И были бы мы с Леной просто друзья-приятели, как прежде…
Я лежу и курю. За окном совсем темно. И в комнате темно. Только вспыхивает моя сигарета. Тихо бубнит радио. А кровать очень мягкая. И все мне вдруг начинает казаться здесь нереальным: и комната, и эта кровать, и Эллочка, лежащая рядом, и сам я. И неожиданно ко мне прорывается радио: «Дуэт… Аккомпанирует на клавесине…» На клавесине! Какой же нынче год? Я даже вздрагиваю. Сажусь на кровати.
— Надо идти мне, Эллочка, — говорю я тихо, а во мне все орет: «Зачем ты здесь?! Что это за чушь?!»
— Ты разве не останешься? — обиженно говорит Эллочка.
На моем столе — тарелка с пончиками. Пробую, колочу в стену, как всегда, кричу:
— Вкусно-о! — по привычке, по инерции.
Соседка появляется в дверях моей комнаты почти моментально. Даже пиджак не успел снять.
— К тебе два раза приходила Леночка. Только недавно ушла.
— Что-нибудь просила передать?
— Нет.
— Спасибо… А пончики у тебя нынче — сила!
Свинья. Сволочь! Какая же я свинья и сволочь!..
4
Сразу после пятиминутки мы должны были с Валерием Кемалычем идти на операцию — резекцию желудка. Больной Кемалыча, но оператором записан я, а он — ассистентом. И операция-то должна быть несложная — полип желудка.
— Я себя отвратительно чувствую, Петр Васильич… Был бы вам очень признателен… — И рассматриваю свои ногти. С самого утра меня мучила мысль: как отказаться? А в том, что мне необходимо отказаться, я был уверен. Меня передергивало, когда я думал о скальпеле, о ране. Была бы Муся — все просто. А теперь на все операции посложнее только мы с Петром Васильевичем и остались.
Но Петр молчит, разглядывая меня.
— Сегодня не могу… — бубню я.
— Ладно, — коротко отвечает он и уходит в операционную. Холод слышался в его коротком «ладно», недовольство. И я прекрасно понимаю: это не оттого, что ему вместо меня надо оперировать. Ему и сейчас, в его десятой седмице, несложная резекция — семечки, минут на пятьдесят. Он был недоволен мной. А сам я разве был доволен? Работа есть работа, тут не место нервным институткам. Но я себя чувствовал неспособным даже на несколько секунд вдохновения. Ни на секунду! Я еще не представляю себе, как можно идти на большую операцию с совершенно пустой душой. Во мне, оказывается, нет еще того большого профессионализма, который позволяет оперировать в любом состоянии.
Я понуро пошел на обход. Потом делал перевязки. Потом позвонил Лене на терапию. Ее разыскивали по отделению. В трубке раздавались приглушенные голоса, смех, шум шагов, и совсем близко — треск от чего-то положенного на стол, громкий шорох.
— Да?
— Лена?
— Это ты?..
— Здравствуй, Леночка. Ну, как жизнь?
— Ничего… Послушай, я дважды заходила вчера к тебе… А перед тем была у вас на отделении, но ты уже ушел…
— Я знаю.
Пауза.
— У тебя очень паршивое настроение?
— Порядком.
Она тяжело вздохнула:
— Володя, но ведь всякое бывает. Верно? И ты ведь не виноват. Совершенно…
— Видишь ли, я думаю, что не только в этом дело…
— Что?
— Не только, говорю, в этой смерти дело. Тут много за три эти дня накрутилось.
— Что накрутилось?.. Ну, ладно, это не телефонный разговор. Приходи вечером. Придешь?
— Приду.
— Обязательно!
— Ладно!
— И не очень смурнячь, как ты сам говоришь, слышишь? Вани нет, кто теперь будет тебя успокаивать?
Чуть не сказал «ты», и не смог. А она ждала, наверное.
— Ну, будь… До вечера, — сказал я.
Этот телефонный разговор был необходим. Без него мои отношения с Леной вообще становились какими-то фантастически несуразными. Но решиться на него я не мог до часу дня. И это вечернее посещение показалось мне сейчас не очень легким долгом.
Я сел за писанину. Отобрал кучу «историй», которые ждали очередного формального дневника, и не без удовольствия занялся бездумной механической работой. Нет худа без добра. Все же это работа, от которой никуда не уйдешь, — требуемая. И никакого напряжения. И все-таки не безделье.
В ординаторской никого не было. Изредка только заходила Антонина, тихо, яко тать в нощи, боясь, кажется, даже посмотреть на меня. Так переживала за ближнего… Ни Кемалыч, ни Николай, ни Петр Васильевич не появлялись, несмотря на то что операция с полчаса как окончилась. У всех дел еще невпроворот. Я и помог-то им только тем, что перевязал нескольких больных… Бессмысленный, бесполезный день! Ползу через него, как мокрица… И опять, как вчера вечером, меня охватило острое чувство отвращения к себе.
Я смотрел в окно на гладкую синеву неба, на котором застыли редкие декоративные облачка, такие аккуратненькие, словно только что от парикмахера. И даже вздрогнул от неожиданно раздавшегося за моей спиной голоса:
— Собирайся! — Петр Васильевич стоял в дверях, папироса дымилась в углу рта.
— Не понял.
— Собирайся, говорю. Полетишь на дальний лесоучасток. — Он прошел к дивану и сел в своей любимой позе — словно обхватывая руками живот. Я молча смотрел на него, он — на меня. — Не мне же лететь…
— На чем лететь? — Больше всего я хотел сейчас именно этого: улететь куда-нибудь, уехать, умчаться от всего и от самого себя!
— На вертолете.
— На каком вертолете?
Петр Васильевич вытащил папиросу изо рта и с интересом посмотрел на меня:
— У тебя прорезается женский характер. Не замечаешь?
— Замечаю.
— Полетишь на вертолете геолого-разведочной партии. Вероятно, МИ-1.
Зазвонил телефон.
— Владимир Михайлович? Сколько возьмете халатов? — Нинин голос.
Смотри-ка, там уже полным ходом идет снаряжение!
— Сколько халатов? — повторяю я и смотрю на Петра.
Он показывает два, потом три, потом четыре пальца.
— Четыре, — говорю я Нине.
— Хорошо. — И вешает трубку. Об инструментах ни слова. Значит, знает, на что собирать.
— Четыре? — говорю я Петру Васильевичу. — Тут и МИ-2 не хватит.
— Возьми Антонину, — предлагает Петр, не отвечая на мой скрытый вопрос.
— Это еще зачем?
— Мало ли… Она хорошо наркоз дает.
— Вот и пусть остается. Может понадобится. Если вы такой добрый, дайте Валерия Кемалыча.
Петр Васильевич хмыкает.
— Ожил, суслик… Ладно.
— Так что там все-таки случилось? — спрашиваю я и с затаенным страхом думаю: неужели опять какая-нибудь травма?
— Звонили из комбината. По селектору им передали из Столбовухи, что фельдшер просила срочно прислать на лесоучасток хирурга на «острый живот».