Артем Гай - Всего одна жизнь
— Двери заперты? Взлетаем…
Желтые волны бегут по поляне. Толя медлит. Мне знакомо это напряженное замедление перед опасным действием, на которое я должен вот сейчас решиться. Рискованный, но необходимый разрез или опасное движение инструментом…
Винт ревет, вертолет боком, как бесстрашный котенок-несмышленыш, стремительно прыгает по касательной на лес противоположного берега. На страшную зеленую стену. Шасси бьют по прибрежным кустам, по ветвям моментально уносящихся вниз деревьев… Все!
Ровно гудит мотор, машина плавно идет над извилистой лентой речушки. Тайга снова превращается в зеленый ворсистый и мягкий ковер, покрывающий бугристую землю. Фигура на берегу стоит, запрокинув голову и придерживая фетровую шляпу руками.
Толя снимает форменную фуражку и кладет ее рядом с собой на пол. Потом достает платок и вытирает лицо и шею.
Похоже, что вся затея с разузнаванием «дороги» была опаснее, чем я себе это представлял. Но победителей не судят. Имел ли право Толя идти на риск, на который он решился? Он считал, что имел такое право. Он считал, что рискует ради спасения человеческой жизни. И рисковал при этом тремя жизнями… Впрочем, так ли велик был риск? Он, видимо, умелый и опытный вертолетчик, несмотря на свой возраст. Сколько ему? Двадцать два? Или двадцать три? Он верил в себя, в машину, в дело, которому служил, набив брюхо своего вертолета хирургами и их биксами. Нет, победителей не судят! За то большое, неподдающееся учету, но такое необходимое чувство, которым они заражают окружающих людей. За ту громадную ответственность, которую не боятся принять на себя. Мурзабек Каримов небось два дня летал бы над тайгой, и пусть бы там где-то вымирал хоть целый город — он бы ни за что в жизни не сел на полянку с носовой платок, чтобы узнать у вечного и мудрого, как жизнь, казаха — куда и как. Не-ет, он бы этого не сделал! Даже если бы он был смел, как все тигры земли. Или кто там считается еще более смелым? Он бы просто не взял на себя ответственности. Это ничтожное племя душевных пигмеев, рожденных для спокойной жизни, будет до последней капли крови сражаться за то, чтобы кто-то отвечал. А если кто-то будет отвечать за них, они сделают что угодно. И убьют и предадут.
Я с гордостью и восхищением смотрел на красное от солнца, плохо загорающее лицо Толи, и вдруг понял, что все происшедшее сейчас было, возможно, не так уж рискованно и не так уж героично, но мне нужен был, просто необходим был именно такой Толя, вот этот — худощавый, белобрысенький, по внешнему виду не выдерживающий никакого сравнения с Мурзабеком. С тем самым Мурзабеком, который через день после смерти человека, случившейся в общем-то по его вине, нахально и возмущенно спрашивал: «Какие балки?..»
Однако вот и лесоучасток. Четыре длинных добротных барака образуют три короткие улочки. Большая опушка, и улочки, и высокий берег пенящейся стремительной белой речушки покрыты светло-зелеными пятнами, словно озерцами какой-то фантастической, неземной воды. Когда вертолет садится и мы вылезаем из него, я обнаруживаю, что Озёрца — это громадные скопления светло-зеленых бабочек.
Нас встречает довольно большая толпа. Наверное, почти все обитатели лесоучастка. Многие в стеганых ватниках и таких же штанах, влажных от лесной сырости: вероятно, только что вернулись с работы.
Толя не глушит мотор, и вертолет медленно поводит своими лопастями.
— Разгружаемся? — спрашивает Толя.
— Подожди немного…
Бог его знает, может больную в вертолет — да в больницу…
В группе встречающих неожиданно замечаю Таню и не сразу могу сообразить, что ведь она-то и есть фельдшер из Столбовухи! Лицо у Тани округлилось, загорело. Такая была стройненькая, беленькая девочка. А теперь — молодая женщина! Как они быстро вырастают! Год назад я был в Столбовухе на дне рождения Таниной и Игоря дочери, удивлялся: сама еще девчонка, а уже годовалая дочь!.. Теперь бы не удивился.
— Я не разобралась, что у нее, Владимир Михайлович, — взволнованно говорит Таня, быстро шагая рядом и глядя на меня своими большими синими глазами. — Аппендицит — не аппендицит, может быть — внематочная…
— Острый живот, тебе же ясно, — успокоил я. — А дифференциальная диагностика не всегда легка.
— Вот и не решилась отправлять.
— Давно болеет?
— Третий день. Меня сразу вызвали, но я больше суток добиралась… Хорошо, что приехали именно вы! Я так боялась…
— Как добиралась-то? Говорят, тут и тропы еще непроходимы.
— Проходимы, только верхом. — Она с гордостью глянула на меня. — Вчера во второй половине дня я была уже здесь, но связь со Столбовухой раз в сутки, в одиннадцать.
Мы шли к баракам через высокую сочную траву. Несмотря на яркое солнце, было свежо. Где-то поблизости шумела река.
— Всю ночь я сидела с нею. Как вы тогда со мной, — тихо сказала Таня. — Все вспоминала… Так страшно было…
Мы подошли к поселку.
В каждом бараке восемь квартир, и все с отдельным крыльцом. А над одним из них — фанерная синяя вывеска, крупными красными буквами надпись «Магазин», на двери — большой амбарный замок.
В одной из квартир на железной койке лежит больная. Квартирка небольшая: кухня, наполовину занятая плитой, и маленькая комната с одним окном. Комната чисто вымыта, лишние вещи вынесены: Таня готовила ее к операции. Электричества нет. На кухне топится плита и парит ведро кипятка. От этого в комнатке температура под тридцать. Да-а, условьица…
Больную зовут Клавдией. Ей двадцать четыре года. Крепкая женщина с очень загорелым лицом и следами прошлогоднего загара на теле. У такой бледности не заметишь. Голос слабый, и жалуется на слабость, на боли в животе. Я разделяю все сомнения Тани. Отправить бы Клавдию в больницу! От греха подальше. Какой-нибудь час, и спокойно прооперирую ее в хорошо оборудованной операционной. И после операции она будет в нормальных условиях. Тут ведь тоже не меньше часа пройдет, пока мы развернемся с этими столами и ведрами. Я ловлю себя на том, что мне очень не хочется оперировать ее здесь.
— Ну, что, Владимир Михайлович, разгружаться? Может, сестре начать мыться? — торопит Кемалыч. — Этот стол раздвижной. Хватит.
Ему тоже ясно, что операция необходима, запущенный ли там аппендицит или внематочная. Глаза его уже горят лихорадочно — скорее! У него нет сомнений. А почему они у меня? Были бы они два-три дня назад? Ведь больная нетранспортабельна, вероятно. Тем более на нашем маленьком вертолете, где ее и не положить… От духоты у меня начинает ломить в висках.
— Закройте дверь на кухню. И эту… И откройте окно. Здесь очень душно, — говорю я. — Будем делать диагностическую пункцию.
Кемалыч удивленно смотрит на меня.
— Если не внематочная, надо думать об отправке в город, — не глядя на него, говорю я. — Но ты занимайся столом, а Таня пусть моется. Чтобы потом не терять времени.
За санитара у нас муж Клавдии — начальник лесоучастка, мужчина лет сорока без левой стопы. Ловко управляется на коротком деревянном протезике. Мужа прошу организовать разгрузку вертолета.
— Но пусть немного еще подождет, не улетает…
И тут вспоминаем, что гинекологических зеркал у нас, конечно, нет. Весь инструмент из операционной не захватишь! Дела… Нет, я должен знать, что там у нее в животе! И не только затем, чтобы определить, где ее оперировать, но и как.
— У вас есть большие столовые ложки?
Ложки находятся, и мы кипятим их в алюминиевой кастрюле. Это, конечно, не зеркала, но работать можно. При пункции я обнаруживаю у Клавдии в брюшной полости кровь. Значит — внематочная. Места для сомнений не остается. Хочешь не хочешь, боишься или какие-то другие чувства захватывают тебя — все это уже не имеет значения. У тебя нет выбора.
— Скажите вертолетчику, пусть летит…
Я моюсь вслед за Таней в тазу на кухне. Несмотря на открытое окно, здесь невероятная жара. Вначале слышится неистовый треск вертолета. Потом он постепенно затихает. С улицы доносится шум реки и изредка — голоса рабочих лесоучастка. Всё. Теперь мы отрезаны от всего остального мира до одиннадцати часов следующего дня. До радиосвязи. Я, Кемалыч, Таня и Клавдия с животом, полным крови…
Помогаю Тане развернуть на кухонном столе, перетащенном в комнату, хозяйство операционной сестры и принимаюсь за налаживание капельницы. Но капельница оказывается раздавленной.
— Ай-ай… Я слышал, как что-то хрустнуло, когда мы взлетали от ранчо… — сокрушается Кемалыч.
Сколько ни сокрушайся, капельница от этого не станет целее. Когда с самого начала так много неприятностей, все обычно кончается благополучно.
Я вытряхиваю в угол комнаты осколки стекла. Нужно что-то придумывать.
Вдруг вижу торчащие из-под простыни большие желтоватые ступни — и меня охватывает отчаяние. А может быть, это страх. Второй раз за два последних дня я вижу эти безжизненные желтые ступни…