Артем Гай - Всего одна жизнь
— Пенициллин, сердечные делаете?
— Да.
Пульс частит, но упругий, полный. Давление хорошее. Даже выше нормы. В общем — ничего особенного. Заглядываем в женскую послеоперационную палату. Только что прооперированную уже привезли. Возвышается горой на кровати.
— Ну, как?
— Ничего. Сейчас полегче, — шепотом говорит она, чтобы не разбудить остальных в палате.
— Ну, молодец. Немного было больно. Бывает иногда…
— Да-а… Спасибо, доктор.
За что спасибо? За боль? Или за доброе слово? Вот две величины — боль и доброе слово. И слово побеждает. Какие все же замечательные существа — люди!
Сима, которой сегодня днем удалили грудную железу, не спит.
— Почему не спите?
— Укол сейчас делали…
— А-а… Что-нибудь беспокоит?
— Не очень… Только бы все это было не напрасно!
— Ну что вы! Выбросьте это из головы! У вас все вовремя!
Малозначительные слова, но они необходимы. Я убежден, что они необходимы. Кемалыч отправляется спать в кабинет шефа. Ехать домой ему не имеет смысла. Уже четвертый час. Я спускаюсь в ординаторскую, снимаю халат и колпак, выключаю свет, ложусь на диван поверх постели. И моментально проваливаюсь…
Разбудила меня постовая сестра сверху.
— Что?
За окном уже было светло.
— Скорее, Владимир Михайлович! С Хрустом очень плохо…
— А что?
— Не знаю… Вдруг…
Я схватил халат и бросился к двери, не дослушав ее.
Когда я вбежал в палату, Хруст был уже мертв.
3
Он лежал на оцинкованном прозекторском столе, восковой, желтый, с неплотно прикрытым левым глазом, словно подсматривая за нами, и мне казалось, что я сплю, что все это во сне. И вся прошедшая половина дня промелькнула, как во сне. Может быть, оттого, что мое пробуждение было еще неполным, когда я увидел смерть.
Я чувствовал себя совершенно разбитым и очень хотел спать.
Вернувшись тогда из палаты в ординаторскую, я сел в угол дивана и просидел до самой пятиминутки — не меньше двух часов — в невероятной мешанине мыслей и воспоминаний, более густой, чем дым от сигарет, которых я выкурил полпачки. Мне представлялось лицо Хруста, его улыбка: «Двум смертям не бывать, одной не миновать…» Обычно больные словно предчувствуют. Волнуются, нервничают. Я замечал… Потом я снова и снова анализировал все, что делалось ему с момента поступления. Все вроде бы правильно. Но главное не это. Вернее, главное — понять причину смерти, тогда станет совсем ясно, где мы ошиблись и ошибались ли. Почему «мы»? Я. Только я. Без меня никто ему ничего не делал. Я ответствен за все.
Первая мысль была об эмболии — скоропостижная смерть! Чем больше я думал, тем больше укреплялся в этом предположении. Конечно! И повышение температуры и одышка были симптомами жировой эмболии. Я вспоминал читанное совсем недавно, осенью прошлого года, на специализации в Москве. Все совпадало. И сроки подходят: смерть через двенадцать часов после травмы. Но там была смерть на тонких белых страницах четкими буковками. Совсем не страшная, обыденная. А тут — Хруст. «Скоро, доктор?.. Надоело лежать… Я краснощекий!..» И еще: «Работенка-то слесарная!» «Главное, не сама работа…» Нет, нет, совсем не работа! Я был очень доволен операцией, я вспоминал удовлетворение, охватившее меня после ее завершения, подъем… А теперь эти громадные, во весь глаз, застывшие зрачки. Чего же я не учел? Что не сделал? Или сделал лишнее?.. Нет, фактор операции в возникновении смертельной жировой эмболии незначителен. Так пишут, об этом говорили нам профессора. Причина — травма. Падение, балка, перелом, кусок кости, вспоровшей бедро. И все же, может быть, я тоже хоть чуть, да подтолкнул? Может быть, может быть… «Незначителен», — значит, все же существует этот фактор?! Какая ерунда! Мало ли что существует, чего мы вообще еще не знаем. «Не больно. Жутко что-то…» Вот! Было, значит, все же жутко…
Петр Васильевич и ребята почти не расспрашивали меня. Вероятно, у меня был слишком угрюмый вид. Потом Петр сказал мне:
— Иди к старшей сестре, запрись там и как следует напиши эпикриз. Звонили из управления комбината. Торопят с вскрытием.
Потом меня вызвали к Петру Васильевичу в кабинет. Там сидели Мурзабек Каримов и еще какой-то тщедушненький тип, сутулый, почти горбатый. Мне его представили как инженера с рудника, на котором работал Хруст.
— Мы будем на вас подавать заявление прокурору, — зло сказал Мурзабек.
Я так вымотался за последние часы, что на меня это заявление почти не произвело впечатления. Я только зачем-то пожал плечами.
— Вероятно, это бессмысленно, — сказал Петр Васильевич. — Смерть наступила не от операции, а от травмы.
— Но перед операцией доктор заверил меня, что опасности для жизни уже нет. Было так?
— Да. Я так думал.
— Как же так? — напирал Мурзабек. — Больной уже в безопасности, потом его оперируют, он умирает через каких-нибудь пять часов после операции, и оказывается, что причина — не в операции? Нелогично…
Всем понятно, чего он так распинается. Травма, как травма. За это его поругают, объявят выговор. А смерть — от доктора. Он-то и пусть идет под суд… Но разве в этом сейчас дело? А в чем же дело, идиот?..
— Логика жизни иной раз значительно сложнее наших построений, — слышу я глухой, недовольный голос Петра Васильевича. — К сожалению.
— Какие построения? Молодой хирург делает поспешно операцию, от которой больной погибает. Но больной этот — наш шахтер! И мы не останемся в стороне!..
Меня словно выдергивают из сна.
— Послушай, — прерываю я его, едва сдерживаясь, — ты мне надоел. Вот тут вас двое защитников одного шахтера, а там… Ты лучше полезай-ка в шахту и погляди, чтобы ребята не наваливали балки кучей. Понял? Объясни им. И еще объясни, и еще раз… Иначе завтра все может повториться!..
Наступает неловкая пауза.
— Какие балки? При чем тут балки? Что это за тон?
Тщедушный впервые поднял лицо от своих рук и посмотрел на меня, словно прикидывая, что я знаю.
— Не обращайте внимания, — мягко и вкрадчиво сказал Петр Васильевич. — Доктор очень устал.
Я видел, что он удивлен и доволен. А Мурзабек стал покрываться красными пятнами.
— Я пойду, Петр Васильевич. Надеюсь, меня еще вызовут к прокурору. Не сунут ведь так сразу за решетку. Вот у него и поговорим… — И вышел.
А потом я в одиночестве сидел в ординаторской — жизнь неслась на отделении своим ходом, — курил и ждал звонка из прозекторской, погружаясь периодически в густой, как белый туман, полусон.
И вот я стою у оцинкованного стола и смотрю на знакомое, удивительно не изменившееся, только пожелтевшее лицо, на аккуратный и такой незначительный сейчас шов на бедре, который совсем недавно я с чувством полного удовлетворения смазывал йодом.
Вскрытие окончено.
— Ничего, как и следовало ожидать, — подводит итог патологоанатом. — При жировой эмболии все покажет исследование препаратов. Я, конечно, и сам посмотрю, но считаю нужным в складывающейся ситуации… отправить кусочки всех органов в областную судебно-медицинскую экспертизу.
Петр Васильевич соглашается. Наш патологоанатом (по совместительству он и судебно-медицинский эксперт) славный дядька. Нередко врачи этой специальности несут в себе задатки непогрешимых оракулов. Это вырабатывается у них, наверное, спецификой работы. Человек, ставящий диагноз по трупу и по данным его исследования, редко ошибается. По крайней мере, опровергнуть его некому. И уж, конечно, этот человек ничем не рискует. Очень соблазнительное и опасное положение. Положение высшего судьи. Однако наш патологоанатом совсем не такой.
По бетонированной дорожке идем к хирургическому корпусу. Накрапывает дождь. Шуршит и качается молодая трава у дорожки, дрожат тонкие нежно-зеленые листки на деревьях.
— Иди-ка домой, говорит Петр Васильевич. — Ты на ходу спишь.
— Это только так кажется.
— Что?..
— Кажется, говорю.
— А-а… И не думай. Твоей вины нет.
Я захожу все же в отделение. Во-первых, за сигаретами, которые оставил на столе, а во-вторых, мне вдруг очень хочется глотнуть неразведенного спирта, чтобы прекратилась эта спячка или, наоборот, чтобы сразу свалиться и мертвецки заснуть. Я поднимаюсь в операционную со стаканом и говорю сменившей Нину сестре, совсем еще молоденькой, беленькой и пухленькой, как взбитый крем:
— Налей-ка немного из государственного фонда для обмороженных.
— Откуда? — растерянно переспрашивает кремовая сестра, и глаза у нее округляются. Она в операционной всего месяца три.
— Вон из той банки.
Она колеблется, но все же не решается отказать.
Когда я выхожу из отделения, дождь лупит вовсю. Теплый, очень теплый. Трава и листочки блаженно подставляют ему свои обнаженные тела. И я подставляю лицо.