Нелли Маратова - Наследницы Белкина
— Ну что вы, мама, мы ничего такого не думали! — пролепетал испуганный зять.
— Как же! Вы никогда не думаете!
Мелкими царственными шажками бедуин двинулся вперед. Толпа подобострастно расступилась, образовав пустой магический круг со старухой в центре. Она остановилась, оглядывая гостей; хмыкнув, словно утвердившись в худших подозрениях, прошлась по кругу, отбивая клюкой звонкую насмешливую чечетку.
— Это что еще? Зачем? — вцепившись сосульками пальцев в чье-то платье, проскрипела старуха.
Повисло мучительное молчание. Бедуин в шляпе внушал окружающим почти религиозное чувство страха и трепета.
— Мама, может, хватит?
— Ишь жулье, — игнорируя дочь, язвил бедуин. — Вырядились!
— Это платье, мама. Со стразами, — уточнил находчивый Пупсик.
— Вот осел!
— Наглядный ответ на вопрос Ницше о том, может ли осел быть трагическим, — прорвало начитанного Лебедева.
— Кто там все время бормочет? Кто там все время бубнит? Что за умник?
Умник предусмотрительно скрылся за спинами приглашенных, затушевавшись в полумгле. Но взгляд сатрапа в шляпе уже переменил центр тяжести. Указующий перст пребольно ткнул меня в грудь.
— А это что за шаромыжка? — спросила старуха, блеснув единственным, похожим на слоновий бивень, зубом.
Желтое лицо придвинулось вплотную и подозрительно сморщилось. На меня пахнуло зерном и птичьим пометом. Огромная, страшная, перепончатая, как изнанка гриба, шляпа угрожающе накрыла меня своей тенью.
— Это наш богатый гость, — похвастался Пупсик, уставившись на меня с невыразимым восторгом.
— Я небогатый, я привез фату, — заверил я старуху. И тотчас об этом пожалел: откровенность — не та вещь, с которой следует начинать знакомство.
— Фат с фатой, — бросил некто в желтой кофте, нагло осклабившись.
— Откуда привез? Как привез? Зачем? На чем? Кто послал? Где машина? И где, коли на то пошло, фата?
Пригвожденный к стене, буквально распятый последним вопросом, я приготовился к долгой и мучительной пытке. Но старуху окружили, стали уговаривать и увещевать. Последнее, что я видел, выбегая на террасу, — одинокая, горестно застывшая у стены невеста.
На террасе я столкнулся с мимами, которые в полном составе доигрывали свою замысловатую пьесу. Шестеро черно-белых, извиваясь и гримасничая, водили хоровод вокруг лилового, который тщетно пытался преодолеть этот живой заслон. Я-то надеялся с их помощью узнать, что мне делать сейчас, сию минуту, но если раньше мимы наверстывали упущенное или шли ноздря в ноздрю со временем, то теперь играли с явным опережением.
Дом стоял, поблескивая окнами, странно тихий, в каком-то беспамятстве, в сладком приторном чаду. Деревья послушно, как змеи перед играющим на дудочке заклинателем, тянули к небу длинные, чешуйчатые тела и мерно раскачивались над крышей, завороженные, но всегда готовые к смертельному броску.
Я спустился с террасы и зашагал по траве, испытывая слабое сосущее чувство вины перед лиловым мимом.
Звезды крупной солью выступили на небе. Луна створкой раковины вросла в черный небесный ил. В черных лужицах облаков застыли чьи-то отражения. Я чувствовал себя посланием в бутылке, которое никогда не найдет адресата.
По крокетному полю бежала ребристая лунная дорожка. Я тоже бежал, увязая в черном иле; коряги скользкими морскими змеями касались моих ног, столь же черных и скользких. У самых деревьев я упал в черную топь лицом и едва не задохнулся от ужаса и омерзения.
Огнистые стволы; рассеянные ореолы цветущих веток. Верхушка яблони, похожая на горящий крест, на мачту корабля в огнях Святого Эльма.
Они появились внезапно: в какой-то момент я просто ощутил, что они здесь, что они повсюду. Они изменились, стали хитрее, изворотливее, приняли обманчиво-романтическую личину; не такие, как днем, не просто кольчатые, не просто ледяная гидра.
Справа, где деревья купали в траве свои сизые бороды, на меня выехал, чуть не раздавив, острый нос бригантины. Слева послышался нарастающий гул, какое-то хлюпанье, какое-то влажное трение, как будто человеческие голоса обернули в целлофан и бросили в воду. Стоило мне сделать шаг, как от ветвей, преграждая путь, отделялся очередной, призрачный, словно отлитый из лунного света, корабль. Впереди чернел силуэт парусного судна с бледноликим идолом на форштевне. От земли поднимался густой пар, напрочь стирая чувство реальности, отрицая гравитацию, саму землю. Вместе с паром поднимались обволакивающие, глухие звуки, заунывный и подчиняющий, похожий на слова религиозного гимна, речитатив.
В кисее веток холодно мерцало что-то хрупкое, зыбкое и порывистое. Свет ложился мягкими волнами, оттеняя невероятную белизну переходами от светло-серого и сизого к лазури невыразимой чистоты.
Я подошел ближе, протянул руку; мне показалось, что в ветвях застряло лебединое крыло. Не успел я к нему прикоснуться, как поверх мерцающей белизны на меня пронзительно глянул черный блестящий глаз. Беспощадное, жестокое, синюшное существо, чешуйчатое чудовище, хвостатая рептилия, извиваясь, вытянула шею, чтобы ужалить меня и убить. Я в ужасе отпрянул.
Пение невидимых сирен стало громче. Цветущий сад штормило, между стволами мелькала холодная, стальная чешуя.
Я понял, что окружен, что надеяться больше не на что, что нет на моем корабле такой мачты, чтобы к ней привязаться и спастись. И тогда я сделал единственное, что мне оставалось, — закрыл глаза и без оглядки бросился в бездну абсурда, в ледяную жуть, навстречу идолам и кораблям.
Корабли разом рассеялись.
Бледноликий идол оказался знакомым, довольно румяным газонокосильщиком, который весело крикнул:
— Мотай отсюда!
Я метнулся вправо, влево; румяный идол злорадно загоготал. Едва не сбив его с ног, я нырнул в кудрявую чащу и бежал, не оборачиваясь, до самой садовой ограды.
Болела спина, жали ботинки. Я лежал под калиновым кустом, подложив под голову свою пропахшую травой картонную коробку. Густые спутанные ветви, как водоросли, в которых заблудилась межпланетная мерцающая рыбешка, пропускали неверный звездный свет. В лакунах и впадинах неба, на такой глубине, куда не проникает свет и человеческое любопытство, звезд было еще больше.
Немного придя в себя, я понял, что не один: у ограды, присев на корточки, задумчиво курил парень лет двадцати. У его ног лежал пышный, росистый букет пионов с тугими лиловыми куколками в остролистой зелени. Сладкий цветочный дурман — лиловатый, почти осязаемый, — смешиваясь с дымными кольцами, стлался над землей. Незнакомец курил с отчаянной самоотверженностью, почти одержимо, словно бы задавшись целью окутать себя непроницаемой дымной пеленой. Рассеянный взгляд выдавал человека, не расположенного к праздной болтовне, и это обнадеживало. Выслушивать откровения не было больше сил: за день мой психоаналитический запал сошел на нет. У родственников должны быть разные врачи и разные духовники. Долой семейную медицину!
— Дивный вечер, не правда ли? — подозрительно вежливо начал незнакомец.
Я обреченно вздохнул, стряхивая серебристо-розовый дурман. В ночном небе назревала очередная душеспасительная беседа.
— Жених? — устало спросил я.
— Он самый.
— Я привез фату.
— Ясно.
Интересно, что ему ясно.
— Вас там обыскались. И заждались.
— Знаю, — бросил он и затянулся, растворившись в этом жесте настолько, что алый огонек, полыхнув, ничего не осветил. Словно и не было лица, а были только букет и сигарета.
— Почему вы отказываетесь венчаться? — от нечего делать, лениво протянул я.
— Скажем так: у меня внеконфессиональные взаимоотношения со Всевышним. И весьма запутанные.
— Простите, не хотел лезть не в свое дело.
— Да ничего. Я привык, — зашуршал букетом. — Вы женаты?
— Нет.
— А я вот завтра собираюсь…
— Вид у вас не очень радостный.
— Да нет, я рад… правда рад…
— Вас ждут, — с нажимом повторил я.
— Да, родители.
— Они, кажется, очень за вас волнуются…
— Они многим ради меня пожертвовали. И теперь хотят, чтобы весь мой жизненный путь был откликом на эти их жертвы.
— А знаете… насчет церкви… родители невесты тоже очень расстроены.
— О да. Их не устраивает, что я сам себе страшный суд.
— Больше никому об этом не рассказывайте.
— Почему? Меня вполне устраивает христианская этическая догма. Я, быть может, еретик, но никак не обманщик. Лицемерить — последнее дело. Зачем затевать спектакль с венчанием? Участие в нем было бы верхом цинизма.
— Многие так делают.
— Плевал я на многих. Для многих вера ограничивается изображением какого-нибудь святого, которое вместе с мягкой игрушкой болтается у них в автомобиле на лобовом стекле.