Юрий Сбитнев - Эхо
Я поблагодарил старика, пообещав, что остановлюсь у него на Дёме, но встретиться нам больше не пришлось.
Удивительно растет эта лиственница: вроде бы среди других деревьев, но и отдельно. Ствол ее гладкий, стройный и мощный, как у корабельной сосны. Ветвей нет, и только у самой вершины вдруг образуется шаровидная густая крона.
Мы ночевали под скалистым свалком небольшой речушки на ее каменной россыпи, покрытой ровно осевшим снегом. На эту россыпь набежало несколько молодых лиственок, еловая наметь. Среди них мы и натянули маленькую палатку, застлав пол толстым слоем лапника.
Вход в палатку оставили открытым, и Ганалчи разложил на воле огонь так, что все тепло шло под полог и спать было не холодно.
Утро. Я кипячу чай, старик ушел собирать оленей. Тишина перемежается с трескотней, вскриками и вздохами тайги, но я привык к ним, и они даже радуют меня. Если очень хорошо прислушаться, то в этой звукоте уловишь совсем особый звук – живой, ни с чем не сравнимый, – где-то далеко бродит Ганалчи, выкрикивая оленей.
Голоса его не слышно, но слышно измененное расстоянием, снегами и стужей эхо. Оно приходит ко мне едва различимым, словно бы размягченным до пуховой невесомости, но я все-таки улавливаю его, и от этого мне хорошо и радостно.
Тревоги, мои предчувствия давно рассеялись, остались где-то среди ночного кочевья, и мне сейчас хочется единственного – скорее прийти Туда.
Я смотрю на странную лиственницу, находя в ней что-то таинственное, связанное с тем, что происходило тут в Том году.
Сколько же ей может быть лет? Наверное, не менее века. А сколько вообще растут листвени? Сосны даже тут, на Севере, порою достигают шестисотлетнего возраста. Подумать страшно. Живое, растущее свидетельство шести веков земной истории! Сколько же лет этой странной лиственнице?
– О, – говорит Ганалчи. – Это чинэ! Большой чинэ… Шибко старый… Человека родить может…
И рассказывает легенду. Чина-лиственница – дерево, отмеченное небом. Небо коснулось ее. Нет, не молнией. Камешком добрым, прозрачным, которым покрыт элюн. В котором девять солнц, девять лун и три цвета – голубой, синий и белый. Есть и огонь – добрый. И видишь в нем, что есть, было и будет.
Чина растет долго, высоко поднимая круг своей кроны. Там, между ветвей, есть теплая живая смола. От этой смолы женщина может родить мальчика-богатыря. Вот такая она, чина! Но есть и еще чина, совсем редко увидишь. Чина-ель. От этой смолы женщина рожает девочку-богатыря.
Вот и еще одна легенда человечества о непорочном зачатии. Но какой долгий природный процесс! Крохотный метеорит должен войти в дерево, вероятно, в самую вершину. Оно будет долго, долго расти, образуя круглую крону, поднимаясь высоко над землей, среди ветвей будет возникать смола, способная воссоздать человека-богатыря.
Речушкой, у которой ночевали, идем на северо-запад. Тайга мелеет, становится угрюмой и вовсе безжизненной, словно бы по белому туннелю опускаемся к иной Земле.
Все время думаю о корне «чин» в нашем русском языке. Зачин, зачатье, чинить (совершать что-то), чин (устав, обряд), чины (празднества). И еще один чин, о котором вспоминается с улыбкой. Свадебный чин – свадебный поезд.
В самом древнем русском обычае свадебный чин (поезд) собирался так. К невесте ехали передом дружки. Везли дары – обувь, всевозможные притирания (косметику), гостинцы, лакомства девицам. Сладкий чин. Следом большие бояре с благословенным образом жениха. Потом (третьими) жених с тысяцким (выбранным руководить свадьбой). За ними свахи. И заключают поезд лагунные бояре – два друга жениха с бочкой (лагункой) пива, с веселыми напитками. Такой он, чин.
А вот смола зовется в нашем языке живицей. Жизнь дающая. Как удивительно близко все с легендой! Я оглядываюсь, стараясь снова увидеть чину. И нахожу ее уже далеко, у самого горизонта, где едва различимо темнеет гривка той тайги, и над нею одиноко и все еще различимо – Чина.
Свершилось… Сюда мы пришли с севера, минуя озеро Чеко и речку Хушму – район, менее всего подвергшийся сокрушительной силе. А уйдем на юго-восток, туда, где более всего свирепствовала эта сила. Туда, где яма есть. Я стою на вершине горы в самом центре Великой котловины.
Вокруг простор и звезды. Долгий и чистый свет луны. Внизу саванно-белые холсты болот, тайга, выросшая за полстолетия, незыблемое ожерелье гор, окольцевавших эту земную впадину, словно специально созданную природой, чтобы над ней совершилось самое удивительное и доныне необъяснимое событие нашего века.
Я один. И мне хочется стоять и стоять тут, сосредоточившись в молчаливом созерцании того, что можно увидеть только отсюда в эту долгую светлую ночь.
И как ни мизерны наши земные расстояния по сравнению с тем космическим событием, все-таки их надо предолевать, чтобы коснуться тайны.
Нигде, ни на каком кусочке моей земли не видел я того, что открылось мне, когда я неподвижно стоял на плоской вершине горы, которую Ганалчи называл Мани-Орион.
А на следующей ночевке он рассказал мне об Умуне.
– Ганалчи, я видел его! И мог говорить с ним… – сказал я, всем сердцем сожалея о том своем молчании.
– Он не знал по-русски. – Это Ганалчи сказал определенно, и я не стал спорить. Прошедшего не вернешь.
– А шаманка была? – спросил я, вспомнив, что говорил Артем. – Они жили в тайге вдвоем.
– Шаманка? – Ганалчи высоко поднял брови.
– Да. Шаманка. И, когда она умерла, Умун пришел к людям…
– Шаманка была, – сказал. – Но ее никто не видел. Умун слепой…
Мы все еще были рядом с тем местом, где совершилась тайна, и я спросил:
– Скажи, Ганалчи, а что ты знаешь об этом?
– Много…
– Но что? Расскажи мне.
– Это наша вера… Ты не знаешь… Никто не знает. Не верит… Не надо говорить.
– Ты считаешь, что кто-то прилетал? Он молча кивнул.
– Но куда все пропало? Ты сам говорил – там ничего нет…
– Улетел, – просто сказал он, совсем так, как о нымгындяке. – Улетел. Нету. Ты не поверишь. Это моя вера.
ГЛАВА VIII
В тот день мы так и не смогли улететь с Вювю. Что-то испортилось в вертолете. Я не вникал. Спросил только у командира:
– Что, могли упасть?
– Не упали же… – ответил он с улыбкой. – Машина хорошая, легкая.
Он связался с проходившим недалеко по курсу почтовым АН-вторым, сообщил о месте нахождения, просил передать в порт, чтобы доставили деталь.
Почтовый ответил:
– К вам завтра во второй половине дня придет МИ-два. Ждите. Ни пуха, ни пера, ни плавника, ни хвоста.
– Зимуем, – сказал Борис – Считай, что только послезавтра выберемся. Будем с рыбой.
Никто не переживал из-за вынужденного сидения. У пилотов оказалась отличная зимняя палатка, спальные мешки, были они и у нас с Кешей, и даже керосиновая печка. Обжились быстро, орудуя с Кешей на таборе, летчики ушли на талицы кондачить. Клев по-прежнему был ярый.
Утро солнечное, чистое, с легким морозцем. Я плохо спал ночь, вспоминая прошлое, то, что пришлось мне испытать тут, на Вювю. Словно наяву приходил Ганалчи и молча стоял рядом в слабом свете керосинового пламени.
Я просыпался, высовывал голову из спальника, захваченный радостным чувством встречи, но никого не было. Сладко похрапывали летчики, да гудел могучей грудью Кеша, иногда вскрикивая во сне.
И снова грусть по утраченному, по пережитому и пройденному сжимала мне сердце, и я опять в который раз повторял в мыслях одно и то же: «Где-то все тут и было…»
– Слушай, ты ведь Макара Владимировича Почогира знал? – спросил Кеша, когда мы, напившись чаю и позавтракав холодными хариусами, собирались идти на рыбалку.
Летчиков и удержать нельзя было, клюнули кое-как, отхлебнули чая – и бегом на реку. Мне кондачить уже вроде бы и не хотелось, по ноздри наловился вчера, да и Кеша, заядлый рыбак, не спешил на добычу.
– Знал, – ответил я, соображая, что Макар Владимирович Почогир и Ганалчи – одно лицо.
– А знаешь, что он тут похоронен? – продолжал Кеша. – Тут вот, по Вювю километров восемь по реке будет.
Я считал, что Ганалчи похоронен далеко на севере, там, где начинал я когда-то кочевку с его семьей. Неподалеку от могучего мега Холог, который старик называл по-своему – Холи-мамонт.
– Там его чум стоит, вещи сложены. И памятники развешены.
– Какие памятники?
– Ну знаешь, я не особливо разглядывал. Я даже в чум не заходил. Жутко почему-то. Видел, болтаются на слегах разные щепочки, вроде бы как крестики, ремешки…
Я слушал Кешу, охваченный волнением, от которого становилось не по себе, накатывала дурнота.
– Там мои охотничьи угодья – самая граница. Туда летом не шибко доберешься, топи, зыбуны, и Вювю среди них теряется. Но есть и острова – маленькие вовсе, для промысла непригодные. Я туда лет десять назад забрел, сам не знаю зачем. Две ночи под небом ночевал, чуть было не утоп. Попал в такое место, куда ни сунусь – вода. Мороз лютый, а там вода. Кое-как до островка махонького скалистого протопался. Господи, хоть на твердом стою! А то как на качелях меня водило, вроде бы и храп твердый, и лед под ним, а встанешь – и поехало, поплыло, и вода черная под лыжу сечет. На островке ночевал. А утром полез выхода искать, там во какие листвени вымахали. – Кеша перед грудью свел в кольцо руки. – А меж ними все стлаником забило, молодым подгоном, а деревья стоят тесно, как в щель пролазишь. Лез, лез, да и вылез. Аж напугался. Стоит передо мною чум на чистом взлобочке, а все вокруг во какими сугробами замело. И вспомнил, что был разговор, дескать, где-то тут Макар Владимирович похоронен, давнишний разговор я и забыл о нем. А тогда вспомнил. В тот раз я вовнутрь не заглядывал. А на следующий сезон опять туда забежал. Помянул старика – великий был человек. Так вот с тех пор каждый год и бегал перед сезоном. Сбегаю, помяну, тогда уж охочусь… Ну что, пойдем покондачим?