Юрий Сбитнев - Эхо
Обзор книги Юрий Сбитнев - Эхо
Юрий Сбитнев
Эхо
ГЛАВА I
Что происходит в мире, когда мороз приближается к условной отметке минус шестьдесят?
Условной потому, что в падении ртутного столбика есть предел, за которым начинаются вовсе другие измерения, нежели те, к которым мы привыкли. Я знаю это наверное, я испытал это…
Хавоки Угу предупредил: дальше идти нельзя.
Ганалчи ничего не сказал об этом. Он остановил оленей, неторопливо обломал с их ноздрей лед; полуобнял каждого, низко наклоняясь своим лицом к их закуржавленным лицам, и повел упряжку в тайгу.
Я сделал то же, чуть даже коснувшись губами ресниц своего учага, и, ощущая всем естеством нечто необычное, творящееся в мире, пошел следом.
Небо над моею головою вдруг разверзлось, образовав вполне доступную сферу, куда можно было легко подняться, вовсе не напрягая сил, с оленями и нартами.
Я увидел Землю Угу.
Свернув с белого речного пути, определенного черными вешками елового лапника, мы покидали обетованную Землю Дулю.
Удивительным, никогда не испытанным чувством понимаю, что происходит нечто необыкновенное: я переступаю черту дозволенного, но все-таки иду вперед и выше.
Стылая, остекленевшая и покрытая синей ожеледью тайга на глазах теплеет, становится зеленой, убираясь листвою, прохладно и душно пахнут черемухи, тают под солнцем прозрачные смолы, стрекочут, поют, заливаются птицы…
Как счастливо ступить на Землю Угу!
А может, это Земля Хэргу?!
– Ты, парень, однако, спишь! – кричит мне в ухо Ганалчи. Трясет отчаянно за плечо.
Я испытываю к нему не то чтобы неприязнь – открытую злобу.
– Уйди, старик! Совсем уйди! – кричу что есть мочи, но губы не слушаются. Слово не изрекается.
Затмевая всю Землю Угу, восстает лицо Ганалчи, чуть колеблясь в белом мороке.
Окуржавленные бахромой инея щеки и скулы лишены жизни, но в узких щелочках глаз – забытое мною тепло, надежда и возвращенная память…Мы сошли с белого речного пути, обломав лед с ноздрей оленей, обняли их, желая подбодрить, и… поднялись в небо по образовавшейся вдруг покати. Я увидел, я прикоснулся к Земле Угу… А тут высоко горит костер. На тридцати слегах лежит берестяное покрытие чума, и в сонар – отверстие в самом центре – утекает дым.
На тридцати невидимых человеческому глазу слегах лежит и небо нашей Земли Дулю, покрытое прозрачным добрым камнем. А сонар (хонар) – жерло кратера вулкана, внутри которого жизнь – огонь и мы.
– Не спи, парень! Не спи! Не надо! Ай-я-пчу? Хорошо? Не спи, – просит Ганалчи.
– Где мы, Ганалчи? На Земле Угу…
– Не надо Угу. – И, как маску, осторожно снимает с лица ледяную накипь.
Я определяю себя, словно вижу со стороны сидящим у костра в просторном, пожалуй, даже очень просторном чуме. Сколько побродил по тайге, а в таком жилище впервые.
И жилище, этот чум, вижу я тоже как бы со стороны. И мне уже интересно видеть и наблюдать. Однако то, стороннее, зрение как бы ослабевает, мутится, и я, во всем подражая Ганалчи, тоже снимаю с лица маску. Кожу жжет и пощипывает. Мозг мой еще отмечает: «Обожгло солнцем на Земле Угу…» Но я уже, как и Ганалчи, смазываю щеки, лоб, скулы, подбородок, горло холодным, но тающим под пальцами жиром.
Жир пахнет теплым звериным телом, забродившей на солнце мочою, но мне приятен и этот запах, и мягкие катышки тепла под пальцами, и то, как при движении скрипит и постукивает одежда.
Выше поднимается огонь в очаге, оттаивает, просыпается кровь. Словно бы загудел позвоночник, и я ощущаю себя деревом, в разветвлении которого, в самой сердцевине, медленно перетекают земные соки… Но это последнее, что приходит на миг из той запредельной дали, где оказался я, поднимаясь к Земле Угу и уже осязая ее.
И чем выше становится огонь, чем теплее и мягче воздух, тем решительнее и точнее мои движения и тем обычнее и незаметнее животворящий ток крови.
Я возобновляюсь на этой Земле Дулю, с которой связан Рождением и Временем. Я возникаю из иного бытия, и легкий щекоток бежит по телу, доставляя ни с чем не сравнимое наслаждение…
– Не спи, парень! – снова просит Ганалчи и выходит из чума.
Я слышу, как по-стеклянному звенит входной полог и как сотрясается, готовый рассыпаться, остов чума с берестяным покрытием – олдоконом.
На воле не то чтобы тишина, но долгая, пронзительная до бритвенной истонченности звень и сухой, шелестящий шорох от движений Ганалчи.
Потом что-то гремит там, стучит и брякает, словно прокаленная на огне бумага, – это с треском осыпается обретший хрупкость воздух; опять звенит полог, и к огню со стуком падают наши спальники и медвежьи одеяла. И снова рассыпается воздух за олдоконом, на воле.
Там невозможно быть, жить невозможно… Все онемело, застыло, превратившись в твердь… А как же Ганалчи? Что с ним?
Хавоки Угу предупредил: дальше идти нельзя.
Мы вышли из стойбища Хамакар с первой звездою.
Небо было далеким и чистым, чуть только перечеркнутое слоистой полосой дыма, поднимавшегося из человеческих жилищ.
У нас было четыре упряжки, восемь запасных оленей и небольшая поклажа, рассчитанная на неделю пути, – семь оленьих переходов.
Первая наша кочевка до зимовья Урамы – маленькой избушки-зимовейки под скалистым мегом. Мег – местное слово, определяющее собой чаще всего скалистую возвышенность, которую долгой петлей захлестывает русло реки. Есть в этом слове какая-то удивительная многозначность. В нем и миг творения, и мощь вывороченных сверхсилою геологических магм, и нечто от магии. И места эти, как правило, наделены удивительной красотой и тайной.
В Буньском меге, как утверждает местная легенда, в далекие прародительские времена произошла странная битва. А тут, в Урамы, на скальных стенках в иные, не уловимые ни памятью, ни мыслью эпохи рука художника начертала картины той жизни: сонм зверей, птиц, неведомых нам существ, доверчивые, как нынешние таежные собаки, лохматые мамонты и крохотные, но очень веселые и живые человечки – нам подобные существа на двух ногах и с пятипалыми руками. Пальцы особо были выделены художником. И тогда, вероятно, высоко ценилась рука, умеющая сохранить и продлить жизнь двуногих. Те человечки на скалах высоко поднимали свои пятипалые руки, гордясь ими и превознося их. На эти руки мое внимание обратил Ганалчи. Он не просто видел рисунки, но читал как мудрый завет предков: «Гордись и чти человеческие руки, принесшие в мир самое высокое благо – труд». Я вспоминал Урамы, рисунки на скалах и как, задрав голову, глядели мы на них. Ганалчи сказал: «Тут сказано: сохрани все, что дали тебе предки…» И это знал Ганалчи, а я даже вроде бы и мимо ушей пропустил. А теперь вот вспомнил.
– Не спи, парень! Чай хлюпать будем, однако!
Ганалчи подбросил в очаг мелко наколотого сушняку, громадный ворох его лежит у входа. Когда это он успел? А я что же? Почему лежу у огня и пальцем не двину? Пытаюсь подняться – не могу. Слабость во всем теле, в голове слабость. Улыбаюсь беспомощно. «Почему так? Что было со мною?»
– Ганалчи, как я сюда попал? – спрашиваю. Он улыбается:
– Пришел.
– Я заснул, что ли? На шагу заснул? А ты уложил в нарты и привез сюда?
– Нет… Спать нельзя. Нарта холодно – мороз. Сам пришел…
– Убей, не помню!
– Зачем «убей»? – качает головою. – Ум твой заморозил. Мозга застыл. Сюда не надо идти… А куда пойдешь?! Мороз – бежим сюда. Думать надо…
– Нет, я думаю, Ганалчи. Все помню. Урамы помню. Рисунки на скалах. Что ты говорил, помню. Как бежали рекою… Потом свернули. – Я говорю все это торопливо, как бы даже с акцентом, непроизвольно подражая местному говорку. Хочу сказать про Землю Угу, про хавоки. Но не говорю.
Сбросил только теперь меховую шапку, потираю ладонью темя, и впрямь словно бы застывшее. Так бывало со мной после долгой и тяжелой ходьбы.
Ганалчи слушает, склонив по-детски набок голову. Он простоволос, короткая сивая щетинка в седине, над ней серебряным чуть различимым нимбом струится тепло.
Чум все еще не прогрелся, кончики ушей пощипывает холод. Но разве это холод по сравнению с тем, что происходит сейчас там, за кругом нашего жилища!
– Сильный мороз? – спрашиваю.
– Холодно… Нельзя жить…
– А как же олени?
– Они знают… Урамы бежали – хорошо было. Потом ай-я-я-й! Прятаться надо. Шибка-а-а большой мороз идет. Сюда побежал. Сюда идти не надо. А куда денешься! Без чума подохнешь, однако…
– А откуда ты узнал, что такой мороз будет? Почему сюда повернул?
На тагане в котелке забурлила вода, и Ганалчи кидает в нее кусочки медвежьего жира, окаменевшую на морозе костную муку, мелкую стружку сушеного мяса. Готовит хирбу. Молчит. Думает.
– Хавоки Угу предупредил: «Дальше идти нельзя», – говорю я.
Он поднимает лицо, глядит пристально, покачивая головою.