Вспышки воспоминаний: рассказы - Ли Мунёль
— Дочь Евы? Иностранку?
— Да уж, искусно отпираетесь. Однако стаканчик в вашей руке, приятель, дрожит.
— Слушай, молодой человек, ты что-то путаешь. Я простой трудяга, каких вы, люди образованные, обычно презираете. Езжу в поисках заработков, мне ведь нужно кормить семью, — сказал мужчина, указывая на спящих рядом женщину и двоих детей. — Если ты знал какую-то несчастную девушку и хочешь поведать именно мне ее историю, валяй, нечего ходить вокруг да около.
Неприятным тоном он будто намекал, что делает одолжение. Но учитель Ким, поглощенный своим рассказом, предпочел на это не реагировать.
Я уже говорил, что той зимой к полуночи воцарялся покой — везде, кроме нашей комнаты Святого Петра. Всё по вине «плачущей сестры» из соседней комнаты Святого Варфоломея.
Это была девушка лет двадцати двух, из-за тяжелой болезни парализованная ниже пояса, — ее плач, обычно начинавшийся после полуночи, не давал нам заснуть. Негромкий этот тоскливый звук то удалялся, то приближался, сливаясь с холодным зимним ветром, и тысячами стрел вонзался в наши привыкшие к несчастьям и печали души.
Одно время я считал себя единственным, кто не знал, куда деваться от этого звука. Но я ошибался.
Как-то вечером я увидел, что мальчишка по имени Чесоп, с которым мы укрывались одним одеялом, перед тем как лечь спать, затыкает уши ватой, и спросил, зачем он это делает. Чесоп молча, но раздраженно указал на комнату той сестры.
Я пытался следовать его примеру, однако все без толку: казалось, щеки заменяли собой барабанные перепонки. Но самое яркое мое воспоминание — это неожиданная реакция старосты нашей комнаты, брата Чхунсу, известного своей добротой. В тот день мы, как обычно, не могли глаз сомкнуть из-за плача девушки, как вдруг брат Чхунсу, притворявшийся спящим, вскочил и принялся гневно кричать в сторону комнаты Святого Варфоломея: «Лучше б ты умерла, чем так жить!» — или что-то в этом духе.
Конечно же для такого поведения у него, ученика выпускного класса старшей школы, имелась причина, но нам, детям, она была неведома. И даже больше, чем абсурдно яростный гнев, нас поразили те поганые слова. В общем, когда на следующий день до нас дошли слухи, что брат настоятеля велел его выпороть до крови, мы не испытали никакого сочувствия.
С плачем этой сестры оказалось связано и еще кое-что непонятное. Зимой того года три девушки, года на три-четыре старше меня, покинули приют раньше срока, и старшие братья поговаривали, будто из-за «плачущей сестры». Одну из девушек, сбежавших тогда, несколько лет спустя я встретил в кабаке в нехорошем квартале, она спьяну принялась изливать мне душу.
— Тот плач — помню. Мы и правда уехали, спасаясь от него. Должно быть, боялись, как бы самим не пришлось плакать так же горько. Мы всё знали… Всё.
А ведь когда-то положение той, что так плакала, было отнюдь не жалким.
Она тоже воспитывалась в «Назарете», и одно время ею восхищались все сорок девушек приюта. Закончив школу, она, как водилось, поехала в город и устроилась работницей на ткацкую фабрику. Тогда как уехавшие вместе с ней сестры, то ли устав от переработок за мизерную плату, то ли не устояв перед соблазнами этого мира, погубили себя, опрометчиво и неудачно повыходили замуж, скрылись в тени жизни, она шла своим честным и прямым путем: получила хорошо оплачиваемое место в банке и даже поступила в вечерний институт. Но через некоторое время — увы, несчастья постигают без разбора и грешных, и праведных — на нее внезапно обрушилась загадочная болезнь. Полагаться ей было не на кого, и она вернулась в надежде, что родной приют послужит ей опорой.
Болезнь не сразу показала свою жестокость. Когда девушка вернулась в приют, у нее была парализована лишь левая нога ниже колена, и казалось, что она просто сильно хромает. Некоторое время она нянчила малышей, но вскоре у нее полностью отказала левая нога, затем правая, и тогда девушку, теперь уже целиком парализованную ниже пояса, поселили в соседней с нами комнате.
Ох уж этот печальный плач: ребенком я из-за него, бывало, лежал без сна, страдая от невыразимой боли, пока за окном не занимался молочно-белый рассвет, да и сейчас, когда я, уже взрослый, в беспричинной тоске вспоминаю ту девушку, меня так и тянет напиться…
Тут учитель Ким нетерпеливо осушил свой стаканчик. Пока он жевал сладковатую стружку кальмара, в вагоне висела тишина. Лишь монотонно стучали колеса поезда. При этом глаза учителя Кима продолжали настойчиво изучать мужчину. Однако выражение лица у того оставалось равнодушным, а взгляд — отсутствующим.
Вскоре учитель Ким возобновил свои попытки докопаться до правды:
— Так не помните ту девушку?
— Бедняжка. Но на свете такое порой случается.
— На свете… — Повторив эти слова, учитель Ким разве что привлек мое внимание. А лицо мужчины, окутанное дымом сигареты, ничуть не переменилось.
Лицо его жены, спавшей рядом, из-за морщин и свинцового отравления дешевой косметикой, которое нередко бывает у женщин из нехороших кварталов, наводило на мысль о ее темном прошлом; дети, привалившиеся к ней с боков, были покрыты сыпью — вполне вероятно, вследствие врожденной венерической болезни.
— Ладно. Продолжаете отпираться! А вот произнесенное вами «на свете» напомнило мне еще об одном человеке. Хотя знакомство с девушкой вы упорно отрицаете, знакомства с этим человеком вы отрицать не сможете!
Тут в хладнокровном взгляде мужчины мелькнула тень беспокойства — или мне это только показалось? Не потому ли на мгновение блеснул триумф на лице учителя Кима, что он это беспокойство уловил? Учитель Ким продолжил свой рассказ еще более злым тоном.
По «Назарету» ходили легенды о счастливом времени. И о герое того времени. Он был выходцем из нашего приюта, слыл честным человеком со светлой головой и в итоге при поддержке фонда городской церкви поступил в духовную семинарию. Однако, пока церковь не признала его способности, он, не зная, куда податься после блестящего окончания местной школы, два года жил в «Назарете».
Я попал в приют после его отъезда и никогда не встречался с ним лично, но помню, что он был объектом всеобщего обожания. Рассказывали, что даже брат настоятеля побаивался его, а целиком препорученные ему «братские наставления» оборачивались счастливыми часами развлечений: летом в теньке, а зимой у печки воспитанники приюта наслаждались его занимательными историями. К тому же зимой с утра до вечера грелся ондоль [21] и раз в неделю появлялся мясной суп.
Источником дохода для «Назарета» была спичечная фабрика, остановившаяся потом из-за нашего саботажа и утраты клиентов, и он не только надзирал за работами, но и настойчиво ходил по дворам, расширяя рынок сбыта.
И дело не только в этом: в то время никто не унижал воспитанников «Назарета», называя их беспризорниками. Помнится (не знаю, правда, какую роль тут играли его старания), даже школьные учителя были внимательны к братьям, а наставники воскресной школы, куда братья ходили группой, зимой придерживали для них места вокруг печки.
Однако он не был таким уж милосердным и всепрощающим. Порой он проявлял суровость и, если кто-то из братьев врал хотя бы по пустякам или поступал безнравственно, наказывал таких еще строже, чем впоследствии брат настоятеля. Говорят, мелочный эгоизм и леность не прощались никому — случались ли общественные работы, выдавались ли табели успеваемости, вечером молельня наполнялась запахом пота и стонами тех, кто отлынивал без причины или показывал плохие результаты.
Как ни странно, но за три года своего пребывания в приюте я не встретил никого, кто затаил бы на него злобу. Он был образцом совершенства, легендарным героем, слава которого только возрастала с годами.
Таковым он и остался бы для нас до сегодняшних дней, если бы не та девушка — «плачущая сестра».