Вспышки воспоминаний: рассказы - Ли Мунёль
— Ту зиму, это какую?
Тут учитель Ким, начиная заводиться, приступил к рассказу об одной печальной зиме, запавшей, очевидно, ему в душу на долгие годы.
Не стану утверждать, что та зима выдалась холоднее других, однако мерзли мы жутко. В поле делать особо было нечего, а спичечная фабрика остановилась, так что братья нашего «Назарета» проводили бесконечные дни, забившись в углы своих комнат.
Притворялись, что учатся даже во время каникул, а на самом деле просто прятались от холода. Тепло поступало в комнаты раз в несколько суток, вот мы и пересиживали те зимние дни, прислонившись спинами друг к другу и закутавшись в одеяла, — поддерживали совместными усилиями температуру тел.
Не являлась исключением и комната Святого Петра, где жил я сам. В долгие зимние дни восемь ее маленьких обитателей усаживались, бывало, по двое рядышком за длинный стол и, воздев глаза к висевшим на чисто оштукатуренной противоположной стене распятому Христу и молящемуся Самуилу, погружались во всякие дурацкие мысли, типа «стынет небось святая кровь у Господа в жилах!» или «отморозишь ты, Самуил, себе колени!». Если нужно было что-то обсудить, мы обменивались только самыми необходимыми словами, да и теми быстро и осторожно. Стоило открыть рот, холод пронизывал насквозь, и мы боялись, что даже легкие колебания, вызываемые нашими голосами, могут его усилить. Но когда звонок, извещавший, что наступило время обеда, разрывал тишину комнаты, мы, будто током ударенные, вскакивали и на затекших ногах, прихрамывая, торопились в столовую.
В столовой, посередине которой стояла крайне редко топившаяся угольная печка, было так же невыносимо холодно, но клубившийся на кухне белый пар хотя бы создавал атмосферу уюта. Мы наслаждались приятным запахом и теплом только-только зачерпнутой кукурузной каши; а иногда меню менялось: появлялся суп с клецками или ячменная каша, приправленная соевой пастой, и вызванному этой переменой ликованию не было предела.
Мы шумно выражали свою радость, пока громовой окрик грозного младшего брата настоятеля не заставлял оконные рамы дрогнуть, подняв клубы мелкой пыли, а его пресловутая велосипедная спица не рассекала со свистом воздух, чтобы оставить кое у кого на замерзших щеках красные следы. Тут обед и заканчивался.
Мы вприпрыжку выбегали из столовой с криками «Спасибо, отец!», имея в виду не то отца-настоятеля, не то отца-Господа Бога. Подзарядившись энергией, мы недолгое время, каждый по-своему, пытались сопротивляться не только холоду, но и невыносимой скуке тех зимних дней.
Некоторые, вроде меня, прекрасно зная, что не осилят и нескольких страниц, в читальне раскрывали «Импровизатора» или «Маленькую принцессу» [20] и тому подобное, а другие — по часу или два развлекались, чертя линии на промерзшей земле. Те, кто был постарше, собирались на солнечной стороне двора и втайне замышляли покинуть приют грядущей весной. Загадочная напасть «Назарета»… Каждый год с приходом весны ночами исчезало по нескольку знакомых лиц, и договаривались об этом как раз такими зимними днями.
Потом воспитанники, преследуемые холодом, занимали дообеденные позиции — и наступала тишина. Все замирало до тех пор, пока закат не бросал алые лучи на дерево западной сливки, росшее перед окном.
Кстати сказать, то дерево, которое мы называли «западной сливкой», было совершенно особенным. «Западная» значило не обычная отечественная, а отличная импортная, а «сливкой» на местном диалекте называли сливу — в переводе на литературный язык получалось «слива импортная». Дерево росло прямо перед приютом; летом его величественный ствол, густая листва и плоды, каждый величиной почти с кулак, выглядели, можно сказать, роскошно по сравнению с соседними чахлыми фигами, которым едва хватило сил прижиться.
Но, думается мне, слива осталась в нашей памяти потому, что на ней лежало суровое табу. Беспричинная привязанность брата настоятеля к этому дереву была просто ненормальной — даже за случайное приближение к нему ждало телесное наказание. И по прошествии многих лет при упоминании Древа познания добра и зла нам на ум сразу приходила чудесная «западная сливка». Кроме того, так случилось, что именно на этом дереве повис финальный пассаж той страшной зимы, не успевшей смениться весной.
Вечера в «Назарете» были в некотором плане более насыщенными, чем дни. За ужином следовала вечерняя молитва, которая неизменно производила на нас глубочайшее впечатление — прежде всего потому, что просторная молельня на втором этаже хорошенько отапливалась двумя дровяными печами.
Куда больше, чем на агнцев Христовых, собиравшихся для покаяния, мы походили на печальных зороастрийцев. Воспринимали лившуюся потоком ежедневную проповедь отца-настоятеля как неясную колыбельную и, погруженные в видения, вызываемые теплом огня, наслаждались сытой расслабленностью.
Когда заканчивалась служба, которая, будь наша воля, длилась бы вечно, и гасли печи, мальчики в моментально остывавшей комнате призывались к ежедневному строгому отчету. Большая часть времени «братских наставлений», предназначенных вообще-то для укрепления гармонии и дружбы между нами, уходила на групповые наказания. Достойными причинами для наказаний служили не вполне тщательная уборка, непочтительность к старшим или сон во время службы, но особенно долгими и суровыми «наставления» были перед периодическими днями помощи.
Днями помощи, проводившимися раза два в месяц, именовались дни, в которые зарубежные благотворительные организации или бестолковые усыновители зачем-то присылали нам — влачившим жалкое существование на кукурузной каше и супе с клецками — дорогие меховые пальто, лакированные туфли, танцующих заводных кукол и прочую ерунду. Эти люди со своей подозрительностью, сопоставимой с бестолковостью, каждый раз требовали в подтверждение факта передачи подарков делать проклятые фотографии, из чего неизменно выходил кавардак. Вещи и игрушки, раздававшиеся перед объективом, не без труда отбирались после ухода дарителей, успев в большинстве своем утратить товарную ценность.
Меховые пальто оказывались прожженными искрами, носы лакированных туфель — облуплены, а шеи механических кукол — свернуты наивными и жадными детьми, пытавшимися защитить свою собственность. Ведь всем было ясно, что отобранные вещи к ним больше не вернутся. Так что цель тех долгих и суровых вечерних «наставлений» перед днями помощи заключалась в предотвращении подобных ситуаций. Ровно теми же методами, с которыми я десяток лет спустя столкнулся в армии… Несмотря на то что «наставляли» нас старшие братья, за всем, очевидно, стоял брат настоятеля.
После того как братские наставления заканчивались, в нашем распоряжении оставался весь зимний вечер. Хотя свет обычно гасили часов в одиннадцать, мы, за исключением тех редких дней, когда в печке разжигали огонь, рано расстилали постели и укладывались спать.
Прекрасно сознавая бесплодность своих усилий, мы торопили сон, спасавший от холода и нужды. Однако пронизывающий мороз зимней ночи, шедший от широких стеклянных окон и голого цементного пола, допоздна не давал нам спать. Мы по нескольку раз вставали проверить давно закрытые окна, рыскали в поисках дыр на вполне целых одеялах и засыпали в лучшем случае к полуночи.
Тут учитель Ким на мгновение замолчал. И изучающе посмотрел на мужчину. На его лицо, которое из-за следов минувших невзгод и необычайно глубоко посаженных пустых глаз казалось мрачноватым, однако мужчина, спокойный, как прежде, сделал глоток из пластикового стаканчика и, как бы между прочим, обронил только одну фразу:
— И у тебя было трудное детство!
— Так в самом деле не помните ту зиму?
Учителю Киму пришлось прокричать свой вопрос, потому что поезд как раз проезжал через туннель.
— Не помню. Такой зимы.
— Не может быть! Ясно, что помните. Но помнить не хотите. В любом случае ее-то вы не могли забыть. Несчастную дочь Евы.