Николай Удальцов - Модель
— Ну и что? — Элия явно не понимала направления моей мысли.
— А то, что нынешняя Россия — не продолжение Советского Союза.
И мы, и вы — совсем иные, новые страны.
Те времена, когда совершались эти преступления, — это не наша нынешняя вина.
Хотя — это по-прежнему наша нынешняя беда.
Общая, кстати сказать.
И если у вас был чужой тюремщик — сталинизм, то для нас он был своим собственным тюремщиком.
И как я не могу нести ответственности за преступления эпохи моих дедов, так и наш президент не может отвечать за сталинские преступления.
А сожаление о том, что это было в нашей совместной, не социальной, а человеческой истории, было высказано не раз.
И наверняка будет высказано еще.
Но подумай сама — разве я виноват перед тобой в том, что в жизни наших дедов и прадедов был сталинизм?
— Петр, ты еще скажи, что вы и Ленина не любите?
— Ленин для меня это просто кровавый шут от марксизма.
— А Маркс?
— Маркс, — улыбнулся я, — троечник от экономики.
— Что это ты так о Марксе?
— Я так о Марксе потому, что он не понял и сделал главную ошибку.
— И — какую? — Элия задала свой вопрос так, что я понял — это действительно ей интересно.
— Маркс решил, что пролетариат — это двигатель прогресса.
А время показало — что тормоз…
— …Тирания… Авторитаризм…
Да вы же сами на всех углах кричите о том, что Россия традиционно монархическая страна, — Элия говорила не митингово, а констатаци-онно; и мне вновь пришлось вступаться за своих современников.
Это было не просто, потому что об этом действительно говорили много.
Хотя мне было понятно, что говорить о традиционности монархии в России могут только — или очень глупые люди, или люди, специально нанятые для того, чтобы они рассказывали о том, что в России можно хорошо жить и при однодержавии.
И сталинизм выгоднее авторитаризму, чем демократия.
А уж монархия — и подавно.
— Понимаешь, девочка, — я говорил осторожно, подбирая каждое слово, — говорить о традиции могут только те, кто эту традицию продолжает непрерывно сохранять.
Вот если кто-то родился в городе, в котором родились его отец, дед и прадед, и продолжает жить в этом городе, эволюционируя вместе с ним, — это традиция, которую я понимаю.
А о какой традиции монархизма в России можно говорить всерьез, если монархии в стране нет уже почти сто лет?
И, кстати, монархия в России рухнула под давлением самих россиян, а не в результате внешнего воздействия.
— Ты хочешь сказать, что традиционный монархизм в России — это выдумка? — спросила она; и в ответ я вначале просто кивнул.
Не сказав о том, что все выдумки появляются только тогда, когда эти выдумки кому-то нужны.
Но потом понял, что не смогу ничего объяснить Элии, если не скажу самого важного:
— Практически весь двадцатый век Россия была вырвана большевизмом из главной традиции любой цивилизации — традиции эволюции.
И сейчас говорить о традициях девятнадцатого века — это модернизировать паровоз в то время, когда весь развитой мир давно уже, передвигается на реактивных лайнерах.
— Но ведь вы же сами говорите о вертикали власти?
— В развитом мире уже давно нет никакой власти.
Есть аппарат управления, который занимается созданием целесообразных законов и инструментирует механизм их разумного исполнения.
— А вы не боитесь того, что у вас наступает тридцать седьмой год? — Элия Вита проговорила это, прямо стоя передо мной, очень выигрышно демонстрируя мне свою фигуру.
И я подумал: «Вот чертова история моей страны — о чем только ни приходится говорить, чтобы быть правильно понятым красивой женщиной?» — но, чтобы быть понятым красивой женщиной, интересующейся историей моей и ее страны, сказал совсем иное:
— Не все, что происходит в моей стране — нравится мне. — Не говорить же мне было ей, что все, что происходит в моей стране, мне не нравится. — Но все-таки говорить о наступлении нового тридцать седьмого года не стоит.
— Почему?
— Потому что — тридцать седьмой год — это такое время, когда в тридцать шестом году говорить о том, что наступает тридцать седьмой год, было смертельно опасно.
— Надеешься на то, что палачи не появятся? — усмехнулась она, явно сама не веря в то, что в двадцать первом веке в европейской стране, какой бы она ни была, могут появиться палачи.
— Понимаешь, Элия, авторитаризм отличается от тоталитаризма тем, что базируется не на палачах.
— А на ком?
— На холуях.
Тоталитаризм нуждается в поддержке.
Авторитаризму достаточно холуев.
При этом: и первое, и второе — гадость для существования людей.
И единственное, что я мог добавить к этому, — то, что, если бы на свете не было дураков и подонков, многие гадости никогда не случились бы.
Но это добавление пришлось бы перенести разряд ненаучной фантастики…
…Мы оба замолчали.
Она — потому что обдумывала мои слова.
А я — потому что не мог сказать, что авторитаризму легче, чем тирании.
Палачей еще нужно искать, а холуи прибегают сами…
— …Ты хочешь сказать, что в вашей стране демократия не уничтожена?
— Если об этом безопасно спрашивать, значит, если и уничтожена, то — не полностью.
— А ты любишь свою власть, — прошептала Элия после того, как молчание себя исчерпало.
И я ничего не сказал в ответ, подумав о том, что история моей страны иногда такова, что, отстаивая справедливость, выглядишь человеком, отстаивающим интересы власти: «Почему я обязательно должен любить власть?
Меня вполне удовлетворила бы власть, которую нелюбить не приходится…»
…Но вместо этого я проговорил:
— Процветает только та страна, в которой власти и народу нужно одно и то же.
А потом — страну ведь создает народ.
Власть может только одно — не испортить свою страну. — И не добавил: «За что же мне любить власть, которая не только не помогает мне делать мою жизнь лучше, но даже не может меня обмануть, когда рассказывает мне о том, что делать мою жизнь лучше она мне помогает?»
— Да…
Ты готов защищать свою страну, — От этих слов Элии, сказанных совершенно серьезно, мне пришлось отшутиться:
— С точки зрения здравого смысла, любую страну нужно защищать прежде всего от своих собственных граждан.
— И чей же это здравый смысл? — спросила Элия, видимо, думая, что здравый смысл — это такая штука, которая непременно нуждается в приватизации.
И я ответил первым же, что пришло мне на ум:
— Например — природы…
— …И какая же у вас идеология? — спросила она; и я не ответил ничего, потому что мне всегда казалось, что идеология — это попытка заменить здравый смысл лозунгами…
…Мне показалось, что прибалтийская Элия исчерпала свои вопросительные знаки русскому художнику, но ошибся.
Просто она заменила вопрос предположением:
— Все вы, русские, любите свою власть.
И голосуете за нее, — сделала Элия Вита последнюю попытку вернуться к спору о власти; и это утверждение моей гостьи вновь заставило меня улыбнуться.
Мне не хотелось говорить о различных манипуляциях на выборах, тем более что легко нашелся довольно верный, хотя и веселый ответ:
— На любых выборах побеждает тот, за кого голосует больше дураков.
— Н-да, ваша жизнь, наверное, меняется, если вы это не только понимаете, но и говорите об этом. У нас так пока и не думают, и не говорят, — прошептала она; а я подумал: «Жизнь, конечно, меняется.
Неизменным остается одно — прохвосты постоянно пробираются на облюбованные ими места…»
…Я не рассказал Элии о том, что однажды у меня был разговор с человеком из провластной молодежной конторы, и этот человек, который, несмотря на свой мелкий возраст, бывший уже довольно крупным прохвостом, пустился передо мной в рассуждения:
— Мы и такие, как мы — это опора власти. Мы поддерживаем власть потому, что мы — граждане. — И мне ничего не осталось, как ответить ему, присовокупив искренний вздох:
— Каждый гражданин незаменим, а вы — люди заменимые…
— … Петр, а может, вы — просто русский националист? — проговорила моя гостья, глядя мне в глаза.
И во взгляде я прочитал надежду на то, что я каким-то образом сумею уверить ее в том, что это не так.
При этом она явно не догадывалась о том, как просто мне это сделать:
— Для того чтобы быть русским националистом, мне необходимо любить всех россиян подряд, — проговорил я, делая ударение на слове «всех», — Но далеко не с каждым мне нравится быть соплеменником; и русских дураков и мерзавцев я не люблю так же, как и дураков и мерзавцев всех других национальностей.