Хорхе Семпрун - Нечаев вернулся
Фабьена дала Марку показать себя во всей красе. Она лишь изредка позволяла себе легкую иронию, чтобы он не думал, будто она клюнула на эту приманку. И все равно ей было приятно снова увидеть пассаж Веро-Дода, один из самых ее любимых.
В витрине антикварного магазина были выставлены заводные обезьянки, игравшие на музыкальных инструментах. А именно на скрипках. Они исполняли суховатую дребезжащую мелодию, ломкую и печальную.
Марк вдруг побледнел, даже вскрикнул.
Он видел этих обезьянок двадцать лет назад. У другого антиквара, на улице Жакоб. Что же тут необычного, сказала она, такие вещицы переходят из рук в руки, от владельца к владельцу. Это естественно, мой дорогой! Но, видимо, мелодия ему что-то напомнила. Он произнес фразу, которая звучала как цитата, но относилась явно к его собственному прошлому: что-то о пятерых молодых людях в отчаянном возрасте от двадцати до двадцати четырех лет.
Фабьена поняла, что Марк цитирует Поля Низана, но ей показалось, что он не точен. Она поправила его, произнеся верный текст, который помнила слово в слово. Они заспорили, не понимая друг друга. Оказалось, что она имела в виду «Аден, Аравия», а Марк цитировал «Заговорщиков». Но Фабьена не знала романов Низана. Она читала его «Аден, Аравия», «Сторожевых псов», эссеистику, а романы нет.
Марк закатил глаза, изображая возмущение.
— Подумать только! Я чуть не лег в постель с женщиной, которая не читала «Заговорщиков»!
Фабьена тут же встала на дыбы.
— Мне нравится это «чуть»! Вы ляжете со мной в постель, когда я этого захочу! Я только свистну, и вы будете тут как туг!
Марк расхохотался.
— Ловлю на слове! — сказал он тихо и уже серьезно. — Ну, свистните, Фабьена! Пожалуйста…
Взгляды их на миг встретились — на очень долгий миг.
Вот тогда Марк и заговорил впервые о своих друзьях: о Жюльене Сергэ, Эли Зильберберге, Адриане Спонти. Первых двух Фабьена знала. Сергэ был ее начальником. А Эли Зильберберг приносил в «Аксьон» статьи, удивительно тонкие и глубокие, но Жюльен и она сама часами сидели над ними, пытаясь сократить их до публикабельного объема, с душевной болью вычеркивая по строчке, где было возможно.
Хорошо. Это трое. Четвертым был сам Марк Лилиенталь. Кстати, спросила Фабьена, почему он переименовал себя в Лалуа? Боялся носить еврейскую фамилию? Марк посмотрел на нее с ледяной улыбкой. Я никогда ничего не боялся, сказал он. И это, несомненно, было правдой. Однако он тут же уточнил: ничего, кроме самого себя, и то редко. Пролетел ангел. Или черт. В общем, возникла пауза. Если уж говорить начистоту, продолжал Марк, то страх тут вообще ни при чем. Просто я не хотел быть с самого начала отмеченным каким-либо знаком, неважно, хорошим или дурным, вызывающим сострадание или неприязнь. Знаком истории, которую не я делал и которая свалилась на меня как судьба. Я хотел нести ответственность только за самого себя. По той же причине, кстати, я перестал быть ленинистом — чтобы не иметь ничего общего с планами коллективного спасения. Я хотел отделить себя от тех, кто опирается на страшную историю евреев или прячется за ней, кто на нее сетует, а если надо, то поднимает на щит, кто строит — или ломает — себя, исходя из нее. Я хотел исходить только из себя самого: строить себя сам.
— А сейчас вы думаете так же? — спросила Фабьена.
Он махнул рукой, давая понять, что ему это давно уже неинтересно.
— Я вообще больше не думаю о судьбах мира. Но не могу не отметить, что мы снова увязли в болоте партикуляризма… Каждый сам по себе, каждый прочно засел в своем национальном сортире, на толчке своей драгоценной идентичности, своей единственно истинной веры, по уши в дерьме истории своего племени, своего народа или империи… Видеть мир целиком сегодня способны только заправилы международных корпораций и шефы КГБ. Всемирные деньги и всемирная полиция… Чудесная перспектива!
Он усмехнулся.
— Короче, теперь я чувствую себя еще большим космополитом, чем прежде… Может быть, в этом и проявляется мое еврейство, если верить антисемитам.
Марк взял ее под руку и быстро увел из пассажа Веро-Дода. Обезьянки все еще играли на скрипках. Но он ни слова не сказал о том, кто был в их компании пятым.
Потом, уже у Марка дома, Фабьена снова вытащила свои карточки на выпускников лицея Генриха IV.
— У вас на подготовительных курсах был Эли Зильберберг. Его я знаю. И еще некий Даниель Лорансон, который очень меня интересует.
Рука Марка непроизвольно дернулась, он чуть не пролил чай.
— Почему очень?
Голос его прозвучал резко, раздраженно. Фабьена посмотрела на него с удивлением.
— Потому что это уже второй Лорансон из Генриха IV. Первый, Мишель Лорансон, учился там в 1942 году. Он попал в концлагерь, а потом умер, уже в Париже. Его сын, Даниель, который учился с вами вместе, родился как раз в год его смерти. Когда отца уже не было в живых… Я пыталась разведать что-нибудь об этой семье. Но так и не смогла узнать, что сталось с Даниелем Лорансоном…
И вот тогда-то Марк показал ей фотографию, подаренную Адрианой. Снимок, сделанный в Фуэнане летом шестьдесят девятого года.
Рука его дрожала, когда он указал на Даниеля.
— Вот он, — сказал Марк каким-то бесцветным голосом. — Он умер… Покончил с собой… Мы стараемся не говорить о нем, Фабьена.
Теперь она понимала, почему он был в таком состоянии. Они старались не говорить о Лорансоне, потому что сами убили его. Вернее, считали, что убили.
Фабьена положила на журнальный столик последний снимок из пачки Пьера Кенуа.
— Я думаю, ты прав, Пьер. Если это не Лорансон, то его близнец.
Он разинул рот от удивления.
— Ты-то откуда знаешь? Вы же не были знакомы!
— Я видела его фотографию, когда брала интервью у Марка Лалуа. Да ты ведь тоже там был!
Десятого декабря, ровно неделю назад. Число вспомнить нетрудно. Не только из-за дня рождения Марка. Это еще был день вручения Нобелевских премий по литературе. Ей пришлось тогда за ночь перепахать все творчество Воле Шойинки, о котором она не знала ровно ничего. Чтобы сделать материал, она прочла его роман «Пора смятения». А уже в полдень у нее была назначена встреча с Марком Лалуа в «Медиа-Монд».
Кенуа иронически посмотрел на нее.
— Я-то был, — сказал он. — Да только в кабинете Лилиенталя висели в тот день коллажи Макса Эрнста, картина Арройо, стояла скульптура Жермен Ришье… И не было ни единой фотографии Нечаева… Уж я бы заметил, будь уверена! Так что ты видела это где-то в другом месте.
Она покраснела. Да, в другом. Ну и что?
Но Кенуа не унимался.
— Из всего этого «Авангарда» только Лилиенталь меня раздражает. А если уж говорить честно, то немного пугает… Мне как-то не по себе радом с ним.
— Почему ты все время называешь его Лилиенталем? — со злостью спросила Фабьена.
— Потому что его фамилия Лилиенталь, — флегматично ответил Кенуа. — Потому что я не люблю евреев, которые стыдятся быть евреями. В этом есть нечто нездоровое, это создает почву для воспитания покорных жертв…
— Он вовсе не стыдится! Все совсем не так просто!
Он покачал головой.
— А я и не говорю, что просто! Но «Лилиенталь» все равно звучит лучше, чем «Лалуа»… Более поэтично.
Он хмыкнул.
— «Долина лилий»… Или, если тебе больше нравится, «Лилия в долине»…
Она опять залилась краской. Он взял ее за руку.
— Это от него телеграмма?
Она кивнула.
— Не дай ему себя сломать, — сказал он мягко.
Да что они все заладили! Почему вдруг дружно взялись ее спасать?
В прошлый четверг, на следующий день после встречи с Марком, курьер принес ей в редакцию запечатанный конверт. Это была записка от Марка, написанная несколько часов назад, перед самым вылетом в Штаты. Он приглашал ее приехать к нему на уик-энд. В конверт был вложен билет туда и обратно на «Конкорд».
Со вчерашнего дня ее отношение к Марку несколько раз менялось. Ее бросало из крайности в крайность. То казалось, что самое правильное — сразу поставить точку, как она решила в «Берегах Стикса», случайно перехватив взгляд Ириды. То грезилось начало романа — а может быть, и общей жизни, кто знает? Между этими двумя полюсами проходили все нюансы, вся гамма порывов, опасений, отторжений, надежд.
Фабьена доделала свою работу, положила письмо и билет в сумочку и отправилась в кабинет к Жюльену.
Он сидел в кресле и очень тихо, почти шепотом, говорил по телефону. Наверняка с Беттиной. Эта таинственная Беттина появилась в его жизни несколько месяцев назад. Впрочем, появилась — сильно сказано. Только два-три самых близких человека знали о ее существовании, но даже они ни разу ее не видели. Это была великая тайная любовь.
Жюльен сделал ей знак сесть и подождать.
Из свалки книг и бумаг на столе Сергэ она почти машинально извлекла альбом фотографий Анриетт Гренда «Потомки солнца» с текстом Альбера Камю. Она начала его листать и наткнулась на фразу, которая сладко ранила ее и заставила внутренне вспыхнуть: «Я ощущал порой мимолетный и терпкий вкус незаслуженного счастья…»