Абилио Эстевес - Спящий мореплаватель
Мелкий дождь начал мягко постукивать по орегонской древесине. Окна были закрыты, но холодный ветер просачивался сквозь щели во влажных досках, принося с собой мелкие соленые капли, похожие на крошечные осколки стекла. Свет тоже просачивался влажный, с запахом стоячей воды и лишал радости утро, превращая его в сумерки. Это похоже было не на начало чего-то, а на конец всего.
Кивая, Андреа порезала хлеб и поджарила его на старой сковороде на горячих углях. Достала крынку сливочного масла, которое она взбивала собственноручно из сливок, собранных с молока Мамито. Налила еще кофе в металлический кофейник и принесла кувшин горячего топленого молока, как любила Элиса и все в доме. Перед Полковником она поставила большую чашку грога с каплями ванильного экстракта. Снова кивнула, вздохнула и сказала:
— Нет, Элисита, царствие небесное — это не место, где находятся мертвые, это место, куда мы, те, кто еще жив, хотим их поместить. Хочешь, я скажу тебе, что такое царствие небесное? Память, дочка, только добрая или дурная память, которую мы о них храним.
— Господи, Андреа, ты-то что можешь знать о царствии небесном? — спросила Мамина с улыбкой.
— Ничего, это правда, я ничего не знаю ни о царствии небесном, ни о чем другом, ничегошеньки. Но я думаю, я не одна такая, никто, дорогая моя, ничего не знает.
Полковник посмотрел на свою чашку с молоком и спросил:
— Что сегодня такое случилось? Все проснулись философами?
— Это погода, от нее голова становится дурная.
Элиса подула на молоко, прежде чем сделать глоток.
— Не нужно пытаться узнать то, что узнать невозможно, правда? — сказала она. — Но должна признаться, что я была бы счастлива, если бы было такое место, как бы оно ни называлось, раем или адом, где я смогла бы однажды встретиться с Сереной и Эстебаном. Я так хочу снова их увидеть, мне нужно столько им рассказать, иногда я ловлю себя на том, что разговариваю с ними, после спектакля например. Когда заканчивается спектакль, заканчиваются аплодисменты, когда все эти люди больше не смотрят на тебя, и я снимаю грим и пыльный костюм, я люблю уходить из театра одна, чтобы никто не мешал. И я иду домой по Малекону, от Ведадо до улицы Гальяно. Я одна среди ночи, никого не трогая и не позволяя, чтобы меня трогали. И по дороге я рассказываю сестре все события этого вечера, даже не столько события, сколько мои ощущения, что я чувствовала в этом костюме и в гриме, пока ходила по сцене и произносила чужие слова под взглядами стольких людей, и в такие моменты мне очень хочется, чтобы она слышала, что я ей говорю. — Она сделала еще глоток молока. — Топленое молоко, королевский завтрак.
Отец взглянул на нее искоса, и по его лицу скользнула легкая, немного грустная улыбка, замеченная всеми присутствующими.
— Здесь мы еще короли, несмотря ни на что, — пробормотал он.
Затем взял из одной корзины яйцо, разбил его, ловко отделил желток от белка, белок выбросил, а желток вылил в чашку с горячей водой, ромом и несколькими каплями ванильного экстракта и перемешал. Он пил этот странный грог, иногда с яичным желтком и всегда с несколькими каплями ванильного экстракта, с тех пор как вернулся из казарм Колумбия[33], полный решимости уехать в Вест-Пойнт, когда он был всего лишь тринадцатилетним мальчишкой, а казармы еще были похожи на американский военный лагерь.
— Грог — это лучшее противоядие от любой жизненной неприятности, как учил меня сержант Пурон, который, должно быть, сейчас как раз в царствии небесном, — заявил Полковник-Садовник. И добавил: — Такой был добрый человек, всегда делился со мной ванилью, которую ему присылали с Мартиники.
— С Доминики, — поправила Андреа, намазывая масло на хлеб, со своим обычным вздохом и покорным выражением лица, — ваниль всегда присылали с Доминики.
— Правильно, с Доминики, следующий остро в на север, я знаю. Раньше я знал на память все острова Карибского моря, от Тринидада до этого паршивого острова в форме крокодила, на котором мы живем, и даже мог назвать все пятьдесят государств славного Союза со столицами и численностью населения, а теперь я не уверен… Что со мной происходит? Иногда я не помню даже, где живу, или могу забыть, что голоден.
— Восемьдесят один год, Хосе де Лурдес, вот что с тобой происходит, мало тебе? Когда ты родился, мужчины жили до сорока лет, самое большее до пятидесяти, так что ты и так уже, ангел мой, получил сорок один год в подарок.
— Ты права, как всегда, Андреа, и спасибо за ангела и за твоего. Восемьдесят один год слишком много, тем более здесь, в этой ужасной стране и в это время с сомнительной славой. — Теперь он глубоко вздохнул, как будто ему не хватало воздуха. — Слишком много дней, слишком много месяцев, слишком много лет для такого маленького острова!
Всякий раз, как речь заходила о времени, о возрасте, о жизни и ее превратностях, Полковник-Садовник цитировал Синдо Гарая[34], с которым познакомился в «Иллинойсе» сорок лет назад. Ему нравилось повторять его слова весело, но с абсолютно серьезным лицом, с видом человека, старающегося подавить смех: «Честное слово, я очень молод, чтобы умирать таким старым».
— Хотела бы я в восемьдесят лет иметь твою голову, папа, — сказала Элиса, чтобы сделать отцу приятное и избежать разговора об «ужасной стране». Стараясь быть ласковой, она накрыла своей рукой его руку, и ее словно ударило током, и снова подступили слезы.
— Пресвятой Боже, что с вами? Почему вы говорите о возрасте? — вмешалась хитрая Мамина с притворной грустью, делая вид, что жалуется, как будто поняла, что происходит с Элисой, и хотела развеять наваждение, — нельзя говорить о возрасте в моем присутствии, если кто-то и есть здесь лишний, так это я, я уже прожила столько жизней, что и не помню, кем была раньше, где и когда родилась. Пять или шесть жизней, не меньше, я прожила без остановки, без малейшей передышки. Я даже сознания ни разу не потеряла! И я больше не хочу, я вам клянусь, что не хочу. В этот раз я надеюсь и прошу святого Мартина де Порреса, чтобы, когда все кончится, кончилось навсегда, аминь.
Все засмеялись, искренне или притворно. И внешне успокоились. На несколько секунд все замерли, как будто малейшее движение могло нарушить благодатную тишину. Элиса чувствовала себя неловко оттого, что не знала, как снять руку с руки отца. Она решила сделать вид, что поправляет прическу.
Андреа налила еще кофе. Все выпили его, сосредоточившись на своих чашках, что было, возможно, лучшим способом избежать разговора. Они пили его медленно. Дождь, казалось, ослабевал. А затем снова усиливался. Но до конца никто не был уверен в том, что он вообще шел. В какой-то момент лампочка на потолке зажглась. Дали свет, и это как будто послужило сигналом к тому, чтобы все задвигали стульями, внимательно рассмотрели свои чашки с кофе, собственные руки, зевнули и покачали или покивали головами. Непонятно было, да это никого и не интересовало, усилился ли шум дождя или это только им на кухне казалось, что идет дождь. Самым неприятным был сильный, сильнее, чем раньше, запах дохлой рыбы, доносившийся с моря. И никому не было дела до шума дождя или, возможно, шума моря, который иногда бывал почти неотличим от дождя. Легкий бриз, поднявшийся этим странным утром, превратился в конце концов в ветер, который время от времени налетал мощными порывами.
Полковник-Садовник стукнул по доскам пола своей мангровой палкой, оперся на нее и поднялся со стула. Он выпрямился с некоторым трудом, но с весьма решительным видом. Женщины подумали, что сейчас он отдаст приказ, произнесет не терпящую возражений фразу, которая остановит ненастье. Он вышел на середину кухни и остановился, опершись на палку обеими руками. Поднял голову, как благоразумная, умудренная опытом птица, словно вслушиваясь в многочисленные звуки дома. Его единственный желтый глаз блеснул, как старинная монета. Элисе пришло в голову, что глаз переливается как топаз. Может, он чувствует приближение могущественного врага? Элиса подумала: «Он был королем, в другой жизни он наверняка был королем, низвергнутым с трона, но все же королем, кем-то вроде слепого, старого, оборванного Эдипа, входящего со своей Антигоной, то есть со мной, в рощу Эвменид».
От порывов все усиливавшегося ветра заскрипели перекрытия дома, как, должно быть, скрипит деревянный остов бригантины.
Всякий раз, когда шел дождь и дом запирался наглухо, Элисе представлялось, что она находится на борту неповоротливого, непригодного для дальних плаваний дрейфующего корабля. От грохота грома и шума ливня, сливавшегося с шумом моря, ей казалось, что он дрейфует где-то очень далеко в океане, вдали от любых берегов. Беспокойство, которое вызывали в ней реальные бури и воображаемые корабли, усиливалось от присутствия того, кто с детства вызывал у нее чувство беспокойства, — ее отца. Он никогда не был похож на капитана, способного управлять судном, скорее на бессильного и сломленного короля, бредущего в изгнание. Когда впервые у нее в голове возник этот образ отца как свергнутого короля? Она не могла точно вспомнить. Но подозревала, что это так или иначе было связано с Сереной. Серена, старшая из сестер, всегда и во всем опережавшая и ее, и Амалию, всегда, сколько Элиса помнила себя, ненавидела (или любила?) Полковника. И называла его не иначе как «его величество король мертвецов». Впрочем, вряд ли дело было в Серене, вернее, только в ней. Потому что Элиса помнила похожее на сегодняшнее октябрьское утро, только 1941 года, то есть тридцать шесть лет назад, когда «Мейфлауэр», лодка доктора, вернулась без Эстебана и загадочным образом оказалась тщательно спрятанной в сарайке.